Назад | Оглавление книги | Вперед


Анна Саакянц

«Марина Цветаева. Жизнь и творчество»


Часть первая. РОССИЯ

6. Последняя Москва (начало)

(март 1921 — май 1922)



Сергей Михайлович Волконский. «Ученик». Переписка с Ахматовой. Верность «Марины». Т. Ф. Шлёцер. Стихи к Сергею Эфрону. Надежда. Петербургская «тень». Святой Георгий и «благая весть». Реквием Блоку. Отрок и Сивилла. «Благодарность за Ахматову». Начало прощанья. Вновь реквием Блоку. Орфей и Подруга. Новый Год. Прощанье с Москвой. Сборы. «Сугробы» и «Переулочки». Отъезд.

Новая встреча в конце зимы 1921 года обрывает работу Цветаевой над «Егорушкой», оттесняя и поэму, и ее героя, хотя последний все еще в Москве, часто бывает у Марины Ивановны, помогает ей в ее ужасном быту, читает стихи — свои и чужие...

Сергей Михайлович Волконский, шестидесятилетний внук декабриста. Писатель, театральный деятель, теоретик и практик декламации, «художественного чтения», ритмики, сценического жеста. Благодаря покровительству Станиславского, с уважением относившегося к его исканиям, в 1919-1921 гг. он преподавал студентам эти предметы в Москве. Высокообразованный человек; страстный путешественник, побывавший почти во всех европейских странах, в Америке, Индии, Японии. Молодость духа, неспособность к унынию, полное отсутствие усталости от жизни. Облик: красивое породистое лицо с крупными правильными чертами, большими темными глазами, сединой некогда тоже темных волос. Безукоризненная осанка. А вот что писала о нем девятилетняя Аля в письме к Е. О. Волошиной от 19 сентября 1921 г.:

«Это был наш с Мариной самый чудный друг. Он приходил к нам читать свои сочинения, я тоже слушала и в промежутках целовала его. Потом мы с мамой провожали его — когда по закату, когда по дождю, когда под луной. Он очень походит на Дон-Кихота, только без смешного. Ему все нравилось: и Маринина сумка через плечо, и Маринин ременный пояс, и мои мальчишеские курточки, и наше хозяйство на полу, и странные смеси, которыми мы его угощали, и подстановка от детской ванны вместо стола, и даже наша паутина. А больше всего он любил, когда мы его хвалили. Теперь он уехал и никого не хочется любить другого. Ему был 61 год, — как он чудесно прямо держался! Какая походка! Какая посадка головы! — Орел! Марина всегда говорила: «Я только двух таких и знаю: С. М. Волконский и Пра».

Волконский приехал в Москву осенью 1918 года, по его словам, с тремя «котомками», в одной из которых было восемь томов его сочинений. Приехал он из Тамбова, где читал лекции учителям в народном университете. Первое время он нашел приют у А. А. Стаховича в доме номер восемь на Страстном бульваре; там же тогда жил и В. Л. Мчеделов. Когда состоялась встреча Цветаевой с Волконским, точно сказать трудно; женщины для Сергея Михайловича не существовали, познакомиться с ним было затруднительно; знакомство, по-видимому, произошло во второй половине марта 1921 года. К апрелю относятся записи бесед с Волконским и наброски стихотворений к нему. А затем Цветаева становится... добровольной переписчицей обширных его мемуаров: «Лавры», «Странствия», «Родина»...

Интерес Цветаевой к Волконскому естествен. В силу многих обстоятельств, а также особенностей характера она была лишена общения именно с теми, кто был бы ей нужнее всего: Волошиным, Ахматовой, Блоком (впрочем, с Блоком она познакомиться и не осмелилась бы). Бальмонт летом двадцатого уехал за границу. Недолгие знакомые и друзья, в их числе молодые вахтанговцы, не могли заменить ни настоящего поэта, ни старшего и умудренного собеседника. И вот появился такой собеседник — само олицетворение мудрости и старины, тонкий наблюдатель, бездонный «кладезь» воспоминаний.

После очередной встречи с Волконским Цветаева заносила в тетрадь записи, продолжающие их беседы, записи выливались в письма. Может быть, письма к Волконскому когда-нибудь обнаружатся...

Марина Ивановна считала (как позднее вспоминал сам Волконский), что он должен записывать свои мысли, наблюдения. Он не соглашался с ней, однако через два года издал книгу именно такого жанра под названием «Быт и бытие». Об этом скажем в своем месте, а пока он поглощен своими мемуарами; Цветаева занята их перепиской и увлечена личностью автора. Она заносит в тетрадь:

«Вы сделали доброе дело: показали мне человека на высокий лад... Немудрено в дневнике Гонкуров дать живых Гонкуров, в Исповеди Руссо — живого Руссо, но ведь Вы даете себя — вопреки... О искус всего обратного мне! Искус преграды (барьера). Раскрываю книгу: Театр (чужд), Танец (обхожусь без — и как!), Балет (условно — люблю, и как раз Вы — не любите)... Но книгу, которую я от Вас хочу — Вы ее не напишете. Ее мог бы написать только кто-нибудь из Ваших учеников, при котором Вы бы думали вслух. Гёте бы сам не написал Эккермана»... Запись разговора:

«С<ергей> М<ихайлович>! Ваш отец застал Февральскую революцию?» — «Нет, только Государственную Думу. (Пауза.) Но с меня и этого было достаточно!»

«Ведь это тот самый Волконский, внук того Волконского, и сразу 1821 — 1921 гг. — и холод вдоль всего хребта: судьба деда — судьба внука: Рок, тяготеющий над Родом...

Когда князь занимается винными подвалами и лошадьми — прекрасно, ибо освящено традицией, если бы князь просто стал за прилавок — прекрасно меньше, но зато более радостно... но — художественное творчество, то есть второе (нет, первое!) величие, второе княжество...

Его жизнь, как я ее вижу — да, впрочем, его же слово о себе: — История моей жизни? Да мне искренно кажется, что у меня ее совсем не было, что она только начинается — начнется. — Вы любите свое детство? — Не очень. Я вообще каждый свой день люблю больше предыдущего... Не знаю, когда это кончится... Этим, должно быть, объясняется моя молодость». Волконский олицетворял в глазах Цветаевой старый мир, мир благородных и мудрых «отцов», «уходящей расы», как скажет она потом. То, что она не успела получить от А. А. Стаховича, дал ей Волконский.

Приведем несколько выдержек из мемуаров Волконского, — тех, что переписывала Цветаева, дабы хоть немного представить его созерцательный, склонный к философии ум:

«ЛАВР! Что может быть восхитительнее того, что этим звуком в нашем представлении называется! Символ всего высокого; символ высоких достижений и высоких призваний; символ высоких полетов, заоблачных парений...»

«Вижу, что совсем не гожусь писать воспоминания. Ведь воспоминания — это прошлое, а меня каждая минута прошлого выпирает на поверхность сегодняшнего дня. Не могу иначе, — никогда не буду из тех, кто жалеет, что родился слишком поздно. Какое отсутствие любознательности! По-моему, никогда не поздно; ведь прошедшее все равно мое; значит, — чем позднее, тем богаче...»

«Странствия! Чувствуете ли, как в этом слове есть что-то внутренне-необходимое? Это не выдумка человека, это в природе вещей... Изменение пространственных условий — одно из радостей человеческих. Лестница, галерея, мост, качели, все это игрушки не одних детей, но и взрослого человечества. Тут есть победа над пространством и победа над силой тяготения, которая тешит нас победностью своей. А способы передвижения! Это новая игра прибавляется к игре. Пешком, верхом, на колесах, на полозьях, по воде, по воздуху... И ко всем этим победам над пространством прибавляется победа над временем: возможно больше первого, возможно меньше второго, — вот к чему тянет человека ненасытность его...»

«Все вечное молодо. Моложе, вечнее всего на земле человеческая природа, то внутреннее, чем она живет...»

Учитель — вот кем предстал С. М. Волконский в воображении Цветаевой. Собеседник, педагог — мало; Учитель.

«Учитель чего? — Жизни, — записала она. — Прекрасный бы учитель, если бы ему нужны были ученики. Вернее: читает систему Волконского («хонского», как он произносит, уясняя Волхонку) — когда мог читать — Жизнь!».

(Вспомним: «Смысл Стаховича — Жизнь!»)

Учитель Жизни, сам не подозревающий об этом, и молодой поэт, мечтающий быть его учеником, — вот замысел, возникший у Цветаевой. В ее тетради появляются наброски стихов, которые составят цикл «Ученик».

Не «она», а «он»; не ученица, а именно ученик, — таков новый облик цветаевской героини. Впрочем, не совсем новый: год назад в стихах к Вячеславу Иванову она писала:

Не любовницей — любимицей
Я пришла на землю нежную.
От рыданий не подымется
Грудь мальчишая моя.
.......................
Если я к руке опущенной
Ртом прильну — не вздумай хмуриться!
Любованье — хлеб насущный мой:
Я молитву говорю...

Но с Вячеславом Ивановым Цветаева встречалась мало; по ее словам, у них состоялась всего одна настоящая беседа. Общение же с Вол— конским с самого начала было частым, подробным и вызвало стихотворный поток.

Быть мальчиком твоим светлоголовым,
— О, через все века! —
За пыльным пурпуром твоим брести в суровом
Плаще ученика...

С какою верностью самой себе возвращается Марина Цветаева к прежде созданным образам и являет их совсем по-новому! «Плащ Казановы, плащ Лозэна... плащ кавалера Калиостро» — лишь театральные одежды. Плащ юной Франциски («Конец Казановы») — укрытие от бури («Всю бурю — под плащ!»). Плащ Ученика — символ верности и защиты — от бурь жизни: «От всех обид, от всей земной обиды Служить тебе плащом...» — Это — символ дружбы и неразлучности: «Два под одним плащом Ходят дыханья...»

Романтика на более высокий лад; что-то «державинское» в стихах Цветаевой, в торжественном ритме, в архаизмах, так естественно «поселившихся» в лексике:

Есть некий час — как сброшенная клажа:
Когда в себе гордыню укротим.
Час ученичества, он в жизни каждой
Торжественно-неотвратим.

Высокий час, когда, сложив оружье
К ногам указанного нам — Перстом,
Мы пурпур Воина на мех верблюжий
Сменяем на песке морском... 

или:

Пало прениже волн
Бремя дневное.
Тихо взошли на холм
Вечные — двое.
..................
Змия мудрей стоят,
Голубя кротче.
— Отче, возьми в закат,
В ночь свою, отче!..

Трудно поверить, что эта величавая гармония, пришедшая на смену трагедийному, расщепляющему сознание грохоту «Красного Коня», а затем — песенно-частушечной стихии и увлекательной сказочности «Егорушки», — что все это возникло под пером одного и того же поэта.

Учитель, пророк, Бог, — кто угодно; важно, что высший, старший, мудрейший. Любовь к нему Ученика — идеальна, совершенна, высока. Она дана во всех оттенках чувств, на которые способен человек. Готовность к жертве, жажда ее: «... И — дерзновенно улыбнувшись — первым Взойти на твой костер». Радость отречения от себя во имя Учителя; готовность и желание всегда следовать за плащом Учителя «сапожком — робким и кротким». Восхищение, возвеличивание, почти обожествление; «Все великолепье Бурь — лишь только щебет Птиц — перед Тобой». Любование мудрой старостью, предпочтение ее молодости: «Солнце Вечера — добрее Солнца в полдень... Отрешеннее и кротче Солнце — к ночи. Умудренное, — не хочет Бить нам в очи». И даже, сопряженное со всякой горячей любовью, чувство ревнивого собственничества к Учителю, который уподоблен закатному солнцу:

О, не медли на соседней
Колокольне!
Быть хочу твоей последней
Колокольней.

В этот апофеоз любви (правда, лишь на мгновение) — вторгается некий антифон. После славословия ученичества во втором стихотворении («Есть некий час — как сброшенная клажа...») следует последняя строфа:

Час ученичества! Но зрим и ведом
Другой нам свет, — еще заря зажглась.
Благословен ему идущий следом
Ты — одиночества верховный час!

Речь не о сиротстве ученика после смерти Учителя. Здесь Цветаева дает своеобразную формулу своего поэтического пути... Одиночество высвобожденного духа поэта.

В седьмом стихотворении последняя строка заключительной строфы также вносит какие-то разрушительные «частицы» в столь идеально воздвигнутое здание:

По волнам — лютым и вздутым,
Под лучом — гневным и древним,
Сапожком — робким и кротким —
За плащом — лгущим и лгущим
(курсив мой. — А.С.).

Лжеучитель? Лжеромантика? Самообман ученика?.. Через месяц Цветаева написала стихотворение, в котором дала и образ и внутреннюю суть своего старшего друга:

Стальная выправка хребта
И вороненой стали волос.
И чудодейственный — слегка —
Чуть прикасающийся голос.

Какое-то скольженье вдоль —
Ввысь — без малейшего нажима...
О дух неуловимый — столь
Язвящий, сколь неуязвимый!
...........................
Меж горних и земных вельмож
Чужой — что затаил под маской
Ты, человеческую ложь
Вскрывающий — клинком дамасским!
(«Кн. С. М. Волконскому»)

Дружба с Волконским не заглохла, не разочаровала Марину Ивановну. «Это моя лучшая дружба за жизнь, — напишет она Е. В. Чириковой через два года. — Умнейший, обаятельнейший, стариннейший, страннейший и — гениальнейший человек на свете. Ему 63 года. Когда Вы выйдете от него, Вы забудете, сколько Ва'м. И город забудете, и век, и число... люблю его, как в первый день». В другом письме, ей же: «Он очень одинокий человек, уединенный дух и одинокая бродячая кость. Его не надо жалеть, но над ним надо задуматься... Он отлично знает живопись, и как творческий дух — всегда неожиданен. Его общепринятостями (даже самыми модными!) не собьешь... Это последние отлетающие лебеди того мира! (NВ! Если С<ергей> М<ихайлович> лебедь, то — черный. Но он скорее старый орел.)»

...В 1936 году, просматривая книгу «Ремесло», куда вошел «Ученик», Цветаева проставила посвящение: «Кн. С. М. В.» А перед последним, седьмым стихотворением «По холмам...» написала следующее:

«Я тогда не проставила посвящение — чтобы его не смущать. Люблю его — до сих пор. 1921 г. — 1936 г. МЦ».

Дружба с Волконским, несомненно, повлияла на лирику Цветаевой. Стихи «Ученика» стали как бы камертоном ее творчества последнего московского периода. Тема — высокая трагедия духа женщины-поэта, которая во имя своего призвания отрекается от земных страстей (продолжение линии поэмы «На Красном Коне»). Огненная душа поэта:

Душа, не знающая меры,
Душа хлыста и изувера,
Тоскующая по бичу.
Душа — навстречу палачу,
Как бабочка из хризалиды!
.........................
— Савонароловой сестра —
Душа, достойная костра!
— она выполняет свое предназначение: «На што мне облака и степи И вся подсолнечная ширь! Я — раб, свои взлюбивший цепи, Благословляющий Сибирь...» И в другом стихотворении: «О всех мне Адамов затмивший Муж — Крылатое солнце древних!» (май 1921 г.)

=====

Другая высокая любовь, которой Марина Ивановна не изменяла и которую внушала своей дочери, была обращена по-прежнему к Анне Ахматовой.

Письмо Али:

«Москва, 17 русского марта 1921 г., среда.

Дорогая Анна Андреевна!

Читаю Ваши стихи «Четки» и «Белую стаю». Моя любимая вещь, тот длинный стих о царевиче. Это так же прекрасно, как Андерсеновская русалочка, так же запоминается и ранит — навек. И этот крик: Белая птица — больно! Помните, как маленькая русалочка танцевала на ножах? Есть что-то, хотя и другое.

Эта белая птица — во всех Ваших стихах, над всеми Вашими стихами. И я знаю, какие у нее глаза. Ваши стихи такие короткие, и из каждого могла бы выйти целая огромная книга. Ваши книги — сверху — совсем черные, у нас всю зиму копоть и дым. Над моей кроватью большой белый купол: Марина вытирала стену, пока руки хватало, и нечаянно получился купол. В куполе два календаря и четыре иконы. На одном календаре — Старый и Новый год встретились на секунду, уже разлучаются. У Старого тощее и благородное тело, на котором жалобно болтается такой же тощий и благородный халат. Новый — невинен и глуп, воюет с нянькой, сам в маске. За окном новогоднее мракобесие. На календаре — все православные и царские праздники. Одна иконочка у меня старинная, глаза у Богородицы похожи на Ваши.

Мы с Мариной живем в трущобе. Потолочное окно, камин, над которым висит ободранная лиса, и по всем углам трубы (куски). — Все, кто приходит, ужасаются, а нам весело. Принц не может прийти в хорошую квартиру в новом доме, а в трущобу — может.

Но Ваши книги черные только сверху, когда-нибудь переплетем. И никогда не расстанемся. Белую стаю Марина в одном доме украла и целые три дня ходила счастливая. Марина все время пишет, я тоже пишу, но меньше. К нам почти что никто не приходит.

Из Марининых стихов к Вам знаю, что у Вас есть сын Лев. Люблю это имя за доброту и торжественность. Я знаю, что он рыжий. Сколько ему лет? Мне теперь восемь. Я нигде не учусь, потому что везде без Ъ и чесотка.

      Вознесение.

И встал и вознесся,
И ангелы пели,
И нищие пели,
А голуби вслед за тобою летели.
А старая матерь,
Раскрывши ладони:
— Давно ли свой первый
Шажочек ступнул!

Это одно из моих последних стихов. Пришлите мне письмо, лицо и стихи. Кланяюсь Вам и Льву.

Ваша Аля.

Деревянная иконка от меня, а маленькая, веселая — от Марины».

Приписка Цветаевой:

«Аля каждый вечер молится: — Пошли, Господи, царствия небесного Андерсену и Пушкину, — и царствия земного — Анне Ахматовой».

«Дорогая Марина Ивановна, — отвечала Ахматова, — благодарю Вас за добрую память обо мне и за иконки. Ваше письмо застало меня в минуту величайшей усталости, так что мне трудно собраться с мыслями, чтобы подробно ответить Вам. Скажу только, что за эти годы я потеряла всех родных, а Левушка после моего развода остался в семье своего отца.

Книга моих последних стихов выходит на днях. Я пришлю ее Вам и Вашей чудесной Але. О земных же моих делах, не знаю право, что и сказать. Вероятно мне «плохо», но я совсем не вижу отчего бы мне могло быть «хорошо».

То, что Вы пишете о себе, и страшно и весело (По-видимому, речь идет еще об одном, недошедшем письме Цветаевой. — А.С.).

Желаю Вам и дальше дружбы с Музой и бодрости духа, и, хотите, будем надеяться, что мы все-таки когда-нибудь встретимся.

Целую Вас. Ваша Ахматова».

«Дорогая Анна Андреевна, — писала Цветаева 9 мая. — Так много нужно сказать-и так мало времени! Спасибо за очередное счастье в моей жизни — «Подорожник». Не расстаюсь, и Аля не расстается. Посылаю Вам обе книжечки, надпишите.

Не думайте, что я ищу автографов, — сколько надписанных книг я раздарила! — ничего не ценю и ничего не храню, а Ваши книжечки в гроб возьму — под подушку!

Еще просьба: если Алконост возьмет моего «Красного Коня» (посвящается Вам) — и мне нельзя будет самой держать корректуру, — сделайте это за меня, верю в Вашу точность.

Вещь совсем маленькая, это у Вас не отнимет времени.

Готовлю еще книжечку: «Современникам» — стихи Вам, Блоку и Волконскому. Всего двадцать четыре стихотворения. Среди написанных Вам есть для Вас новые.

Ах, как я Вас люблю, и как я Вам радуюсь, и как мне больно за Вас, и высоко от Вас! — Если были бы журналы, какую бы я статью о Вас написала! Журналы — статью — смеюсь! — Небесный пожар!..

Я понимаю каждое Ваше слово, весь полет, всю тяжесть. «И шпор твоих легонький звон», — это нежнее всего, что сказано о любви.

И это внезапное — дико встающее — зрительно дикое «ярославец». — Какая Русь!

Как я рада им всем трем — таким беззащитным и маленьким! Четки — Белая Стая — Подорожник. Какая легкая ноша — с собой! Почти что горстка пепла.

Пусть Блок (если он повезет рукопись) покажет Вам моего Красного Коня. (Красный, как на иконах.) — И непременно напишите мне, — больше, чем тогда! Я ненасытна на Вашу душу и буквы.

Целую Вас нежно, моя страстнейшая мечта — поехать в Петербург. Пишите о своих ближайших судьбах, — где будете летом, и всё. Ваши оба письмеца ко мне и к Але — всегда со мной.

МЦ».
На это письмо Ахматова ответила:

«Дорогая Марина Ивановна, меня давно так не печалила аграфия, кот<орой> я страдаю уже много лет, как сегодня, когда мне хочется поговорить с Вами. Я не пишу никогда и никому, но Ваше доброе отношение мне бесконечно дорого. Спасибо Вам за него и за посвящение поэмы. До 1 июля я в Петербурге. Мечтаю прочитать Ваши новые стихи. Целую Вас и Алю. Ваша Ахматова».

«Аграфия» заставила Ахматову ограничиться лаконичной надписью на книге «У самого моря» (Петербург: «Алконост», 1921): «Марине Цветаевой — Анна Ахматова, вместо письма. 1921».

Еще две ахматовские книжки с надписями, обращенными к Цветаевой в 1921 году: «Подорожник» (Петроград: «Petropolis», 1921): «Марине Цветаевой в надежде на встречу с любовью» и «Anno Domini MCMXXI» («Petropolis», 1921): «Милой Марине Цветаевой, моему таинственному другу с любовью». Числа Ахматова не проставила; неизвестно, все ли ее книги сохранились в архиве Цветаевой; неизвестно также, сколько писем Ахматовой написала Цветаева; в ее тетради остались некоторые их черновики.

9 мая Блок, находившийся с 1 мая в Москве, выступал дважды: в Политехническом музее и в Союзе писателей. На следующий день он уехал. Цветаева не была ни на одном из его чтений и «Красного Коня» ему не передала, но Ахматовой свою поэму послала; в 1927 году та передарила ее П. Н. Лукницкому.

Что же до книжки «Современники», то она была рукописной. Цветаева переписывала стихи крупными, «печатными» буквами, сшивала листки в тетрадочку и носила на продажу в Лавку писателей. В те времена писатели и поэты сами изготовляли такие издания и продавали их. Несколько книжек сделала и Марина Ивановна: «Ученик», «Плащ», «Мариула» и другие.

В Лавку она, по воспоминаниям дочери, ходила не часто, «в основном тощего приработка ради, — с книгами на продажу или с автографами на комиссию». О том, как Марина Ивановна продавала книги, маленькая Аля записала в марте 1921 года:

«Аля! Торопись, одевайся! Мы пойдем к Писателям, продавать книги». Я быстро надеваю розовое бархатное платье, самое лучшее, что у нас есть, и свою детскую «тигровую» шубу! «Марина! Я готова! Даже синий платок приготовила!»

Марина выходит из большой холодной комнаты, неся в корзиночке книги. Самые легкие она отложила мне в платок, и мы идем... Подходим к Лавке писателей... «Аля, как ты думаешь, не слишком ли много я писателям книг тащу?» — «Нет, что Вы! Чем больше, тем лучше». — «Ты думаешь?» — «Не думаю, а уверена!» — «Аля, я боюсь, что у меня из милости берут!» — «Марина! Они люди честные и всегда правду скажут. А если берут пока, то это от самого сердца».

Марина воодушевляется, но не без некоторого страха входит. Она здоровается с галантностью и равнодушием...»

«Разные люди и дети подходят к прилавкам, — продолжает Аля. — Ко мне подошел крестьянин лет сорока, показал на детскую книжку, спросил: «Барышня, милая, грамотная, для Васютки эта книжка хороша будет?» — «А кто это, Васютка? Ваш сын?» — «Да мой племянник!» — «Я думаю, что да. Тут про двух богатырей — Еремея да Ивана». — «А почем же она? Тыщонку стоит?» — «Нет, сто рублей!» И счастливый крестьянин удаляется, забрав книгу Васютке...»

Дальше Аля пишет: «Марина с яростью ищет немецкие и французские книги, нужные ей, и передает их мне, чтобы я откладывала... Так Марина торгует книгами: продает меньше, а купит больше».

Но вернемся, однако, к стихам.

Быть голубкой его орлиной!
Больше матери быть, — Мариной!
Вестовым — часовым — гонцом —

Знаменосцем — льстецом придворным!
Серафимом и псом дозорным
Охранять неспокойный сон.

Сальных карт захватив колоду,
Ногу в стремя! — сквозь огнь и воду!
Где верхом — где ползком — где вплавь!

Тростником — ивняком — болотом,
А где конь не берет, — там лётом,
Все ветра полонивши в плащ!
(Как юная Франциска в «Конце Казановы»...)
Черным вихрем летя беззвучным,
Не подругою быть — сподручным!
Не единою быть — вторым!

Продолжение «Ученика»? Нет: стихи... к Марине Мнишек, чья личность издавна импонировала Цветаевой:

...Тебя' пою,
Злую красу твою,
Лик без румянца.
Во славу твою грешу
Царским грехом гордыни.
Славное твое имя
Славно ношу.
(«Димитрий! Марина! В мире...», 1916 г.)

Сейчас, в мае 1921-го, Цветаева задумывается над судьбой своей «соименницы», по-прежнему чем-то притягательной для нее: «Чего искала Марина Мнишек (именем которой я названа)? Власти, — записывает она, — несомненно, но какой? Законной или незаконной? Если первой — она героиня по недоразумению, недостойна своей сказочной судьбы. Проще бы ей родиться какой-нибудь крон-принцессой или боярышней и просто выйти замуж за какого-нибудь русского царя. С грустью думаю, что искала она первой, но если бы л писала ее историю...»

Фраза осталась в тетради 1921 года неоконченной. А в 1932 году, просматривая стихотворение, Цветаева завершила мысль, воплотившуюся в нём.

«...то написала бы себя, то есть не авантюристку, не честолюбицу и не любовницу: себя — любящую и себя — мать. А скорее всего: себя— поэта».

В четырех цветаевских стихотворениях действуют две противоположные Марины. Одна — преданная, любящая, верная:

— Сердце, измена!
— Но не разлука!
И воровскую смуглую руку
К белым губам.

Краткая встряска костей о плиты.
— Гришка! — Димитрий!
Цареубийцы! Псе'кровь холопья!
И — повторенным прыжком —
На копья!

Образец беспримерной краткости: в десяти строках — емкая, зримая сцена. Цветаева здесь дает реальный факт из «Истории государства Российского» Н. М. Карамзина: когда войска Василия Шуйского ворвались в Кремлевский дворец, Лжедмитрий Первый «в смятении чувств» выскочил в окно и разбился. Поступок же Марины Мнишек — прыжок из окна на вражеские копья — разумеется, плод романтического вымысла. Это стихотворение, как и первое, Цветаева, в сущности, не о Марине Мнишек написала, а о себе: о своей верности, о своей любви...

(Мы не сказали о том, что еще в марте, когда Эренбург отправлялся в командировку за границу, она попросила его, казалось, о невероятном: разыскать Сергея Яковлевича, и он обещал ей и Але непременно это сделать.)

Любовь, Верность, Надежда — под этим триединым знаком идет в ту пору вся жизнь Цветаевой и рождается ее лирика.

...Во втором и в четвертом стихотворениях Марина Мнишек уже совсем другая, она — предстает уже не как идеальное, а как реальное историческое лицо: холодная, расчетливая авантюристка, а главное — неверная:

Трем Самозванцам жена,
Мнишка надменного дочь...
.........................
В гулкий оконный пролет
Ты, гордецу своему
Не махнувшая следом...
......................
— Своекорыстная кровь! —
Проклята, проклята будь
Ты, — Лжедимитрию смогшая быть Лжемариной!

Последнее стихотворение — сценка-диалог очарованного Самозванца с лукавой, льстивой предательницей.

— Грудь Ваша благоуханна,
Как розмариновый ларчик...
(Обратим внимание на игру слов: «Марина» — «розмариновый»...)
Ясновельможная панна...
— Мой молодой господарчик!..

В каждом пришельце гонимом
Пану мы Йезусу — служим...

Мнет в замешательстве мнимом
Горсть неподдельных жемчужин...

И здесь тоже взяла Цветаева историческую реалию из Карамзина: среди даров Самозванца (Лжедмитрия I) Марине Мнишек были «три пуда жемчуга» и «четки из больших жемчужин».

Марина Мнишек — Елена Троянская — Ева — олицетворение ненавидимого Цветаевой женского «естества», роковой, пустой красоты, несущей зло...

Теперь надо рассказать еще об одной дружбе Марины Ивановны.

Татьяна Федоровна Шлёцер, тридцативосьмилетняя невенчанная жена (вдова) композитора Скрябина, племянница профессора Московской консерватории; со стороны матери — бельгийка. У нее от Скрябина дети: Ариадна — пятнадцати лет, и Марина — десяти. Два года назад утонул одиннадцатилетний сын Юлиан, высокоодаренный в музыке мальчик. Это обстоятельство, не говоря уже о ранней кончине горячо любимого мужа, наложило печать на Татьяну Федоровну. Нервное, выразительное лицо с большими темными глазами, тяжелыми веками, красивым изгибом бровей и скорбным ртом; темные волосы уложены в высокий «шиньон». Под внешностью этой хрупкой женщины скрывалась натура экзальтированная, даже — истеричная. Свое счастье Татьяна Федоровна отвоевала у судьбы «с боем»; многие осуждали ее за то, что она во имя своей любви разрушила семью Скрябина, не остановившись перед его детьми; впрочем, «возмездия» последовать не преминули... Когда Марина Ивановна познакомилась с нею, это был неуравновешенный, издерганный человек, мучившийся изнурительными бессонницами. Последнее обстоятельство имело особый смысл для Цветаевой, с юности чтившей бдение, бессонницу... По воспоминаниям Ариадны Эфрон, Марина Ивановна дежурила у постели Татьяны Федоровны не одну ночь. Она вообще охотно приходила из своего неуюта в скрябинскую семикомнатную квартиру в Николо-Песковском, — более или менее обихоженную, натопленную (квартира композитора, охраняемая государством, уже тогда фактически была музеем; там бывало много людей).

В мае Цветаева написала Татьяне Федоровне9 стихотворение-заклинание. Бессонница является к той, которую выбрала в свои подруги, и соблазняет испить из ее кубка:

— Прельстись!
Пригубь!
Не в высь,
А в глубь —
Веду.
.............
Ты море пьешь,
Ты зори пьешь...

Цветаеву привлекало в Т. Ф. Шлёцер, вероятно, то, что она была преданной подругой, верной живому, верной умершему. На всю жизнь и на всю смерть. Это гармонировало с настроением Марины Ивановны...

Несколько стихотворений обращает она в эти дни к мужу, о котором по-прежнему ничего не знает. Первое она не напечатала:

Волос полуденная тень,
Склоненная к моим сединам.
Ровесник мой, год в год, день в день —
Мне постепенно станешь сыном.

Нам вместе было тридцать шесть, —
Прелестная мы были пара!
И кажется — надежда есть —
Что все-таки — не буду старой!

Здесь нет того аскетизма самосожжения, что пронизывает большинство тогдашних стихов Цветаевой. Следующие стихотворения — цикл под названием «Разлука» — обретают силу и твердость «поступи», образуя единую поэму о расставании женщины со всем, к чему она привязана на земле: с мужем, с ребенком, с самой жизнью... Не в силах вынести разлуку с любимым, она мечтает низринуться «вниз головой — С башни! — Домой! Не о булыжник площадной: В шепот и шелест... Мне некий Воин молодой Крыло подстелит». Ее с любимым разделяет бесконечность: «Меж нами не версты Земные, — разлуки Небесные реки, лазурные земли». Она готова рвануться за ним в беспредельную высь, прочь от мира земного; но ребенка она не имеет права взять с собой, она оставляет его на земле, ибо «В тот град осиянный... взять Не смеет дитя Мать».

Прощанье матери недолго: ее ждут:

Топочет и ржет
В осиянном пролете
Крылатый...
— и мы узнаем крылатого огненного коня, который умчит ее в запредельную высь, где наконец состоится встреча. Но там, на этих бесконечных высотах, обитают боги, и они-то могут вмешаться, помешать. Владыки небес и земли, боги во главе с Зевсом не дремлют и пристально следят за смертными своими подобиями — людьми на земле:
Боги ревнивы
К смертной любови.
..................
Бойся не тины, —
Тверди небесной!
Ненасытимо
Сердце Зевеса!

Здесь предвосхищается коллизия трагедии «Ариадна» (1924 г.): божество — Вакх (Дионис) оспаривает Ариадну у ее смертного возлюбленного Тезея...

Спастись от богов; не попасться в их сети, — так заклинает его — она:

«Ростком серебряным Рванулся ввысь. Чтоб не узрел его Зевес — Молись!» Рванулся ввысь, перестал существовать на земле — он, любимый; она не желает отдавать его богам: «Ревнивы к прелести Они мужской».

И вновь заклинание: «Чтоб не вознес его Зевес — Молись!»

Молиться — кому? Очевидно, Гению вдохновения — единственному, кому подвластен Поэт, — ведь цветаевская героиня — женщина-поэт... Спастись — где? Все в том же небе поэта.

Бороться с богами и на небе, и на земле. Ибо земная жизнь с ее земной любовью бывает, мгновениями, прельстительна и для цветаевской героини (извечная ее двоякость). Завершающее «Разлуку» стихотворение — именно об этом. Хоть боги и владеют «чашей» жизни земной и героиня это отлично знает, — она продолжает бунтовать:

Я знаю, я знаю,
Кто чаше — хозяин!
Но легкую ногу вперед — башней
В орлиную высь!
И крылом — чашу
От грозных и розовых уст —
Бога!

Крылом — своего Гения...

=====

Так проходило лето. Алю Марина Ивановна отправила в семью Бориса Зайцева, в Притыкино, и осталась одна, упорно сосредоточенная на мыслях о муже.

«Каждую ночь вижу С<ережу> во сне, и когда просыпаюсь, сразу не хочу жить — не вообще, а без него.

Самое точное, что могу сказать Вам о себе: жизнь ушла и обнажила дно, верней: пена ушла».

Это она пишет Ланну 29 июня. И дальше:

«Я уже почти месяц, как без Али, — третье наше такое долгое расставание В первый раз — ей еще не было года, потом, когда я после Октября уезжала, вернее увозила — и теперь.

Я не скучаю по Але, я знаю, что ей хорошо, у меня разумное и справедливое сердце, — такое же, как у других, когда не любят Пишет редко предоставленная себе, становится ребенком, т. е. существом забывчивым и бегущим боли (а я ведь — боль в ее жизни, боль ее жизни) Пишу редко не хочу омрачать, каждое мое письмо будет стоить ей нескольких фунтов веса, поэтому за почти месяц — только два письма

И потом я так привыкла к разлуке! Я точно поселилась в разлуке. Начинаю думать — совершенно серьезно — что я Але вредна Мне, никогда не бывшей ребенком и поэтому навсегда им оставшейся, мне всегда ребенок — существо забывчивое и бегущее боли — чужд Все мое воспитание вопль о герое Але с другими лучше они были детьми, потом все позабыли, отбыли повинность, и на слово поверили, что у детей «другие законы» Поэтому Аля с другими смеется, а со мной плачет, с другими толстеет, а со мной худеет Если бы я могла на год оставить ее у Зайцевых, я бы это сделала, — только знать, что здорова! Без меня она, конечно, не будет писать никаких стихов, не подойдет к тетрадке, потому что стихи — я, тетрадка — боль Это опыт, пока удается блистательно...»

«— Вчера отправили с В<олкон>ским его рукопись «Лавры», — весом фунтов в 8, сплошь переписанную моей рукой, — продолжает Марина Ивановна — Спасибо Вам, что помогли мне отправить мое «дите»! — Любит он эту рукопись, действительно, как ребенка, — но как ребенок. Теперь буду переписывать «Странствия», потом «Родину» Это мое послушание В лице В<олкон>ского я люблю Старый Мир, который так любил С<ережа> Эти версты печатных букв точно ведут меня к С<ереже> Отношение с В<олкон>ским нечеловеческое, чтобы не пугать литературное — Amitie litteraire10

Любуюсь им отрешенно, с чувством, немножко похожим на

Die Sterne, die begehrt man nicht —
Man freut sich ihrer Pracht!11

Зимой он будет в П<етербурге>, я не смогу заходить, он забудет...» До этого письма Цветаева виделась с Ланном в мае он приезжал в Москву и заметил, по-видимому, перемену в отношении к нему Цветаевой Во всяком случае, в его письме к жене сквозит «задетость» тем, что Цветаева теперь «увлечена Сергеем Волконским», что она перепосвятила поэму «На Красном Коне» Ахматовой Но письмо

Марины Ивановны (продолжаем цитировать) должно было поставить все на свои места.

«Думая о Вас, вижу Вас первой ступенью моего восхождения после стольких низостей, В<олкон>ский — вторая, дальше людей уже нет, — совсем пусто.

К Вам к единственному — из всех на земле — идет сейчас моя душа Что-то связывает Вас с Б<орисом> и с С<ережей>, Вы из нашей с Асей юности — той жизни!

Не спрашиваю Вас о том, когда приедете и приедете ли, мне достаточно знать, что я всегда могу окликнуть Вас...»

=====

Как-то, в конце июня, придя в Лавку писателей, Цветаева увидела книжку стихов Михаила Кузмина «Нездешние вечера», только что поступившую в продажу (вышла в июне) В ее памяти воскресла поездка в Петербург зимой 1916 года, и она немедленно написала письмо Кузмину.

«Дорогой Михаил Алексеевич,

Мне хочется рассказать Вам две мои встречи с Вами, первую в январе 1916 г., вторую — в июне 1921 г. Рассказать как совершенно постороннему, как рассказывала (первую) всем, кто меня спрашивал — «А Вы знакомы с Кузминым? — Да, знакома, т. е. он, наверное, меня не помнит, мы так мало виделись, только раз, час — и было так много людей Это было в 1916 г., зимой.

Большая зала, в моей памяти — galene aux glaces12 И в глубине через все эти паркетные пространства — как в обратную сторону бинокля — два глаза И что-то кофейное — Лицо И что-то пепельное — Костюм И я сразу понимаю Кузмин Знакомят Все от старинного француза и от птицы Невесомость Голос чуть надтреснут, в основе — глухой, посредине — где трещина — звенит Что говорили — не помню Читал стихи

Было много народу Никого не помню Помню только Кузмина глаза.

Слушатель — У него, кажется, карие глаза?

— По-моему, черные Великолепные Два черных солнца Нет, два жерла дымящихся Такие огромные, что я их, несмотря на близорукость, увидела за сто верст, и такие чудесные, что я их сейчас (переношусь в будущее и рассказываю внукам) — через пятьдесят лет — вижу

<1927 год> Вхожу в Лавку писателей, единственный слабый источник моего существования Робко, кассирше — «Вы не знаете, как идут мои книжки?» (Переписываю, сшиваю, продаю.) Пока она осведомляется, я, pour me donner une contenance13, перелистываю книги на прилавке Кузмин: Нездешние вечера. Открываю: копьем в сердце: Георгий! Белый Георгий! Мой Георгий, которого пишу два месяца: житие. Ревность и радость. Читаю: радость усиливается, кончаю —14 Всплывает из глубины памяти вся только что рассказанная встреча...

Прочла только эти три стиха. Ушла, унося боль, радость, восторг, любовь — все, кроме книжки, которую не могла купить, п. ч. ни одна моя не продалась. И чувство: О, раз еще есть такие стихи!

Точно меня сразу (из Борисоглебского пер<еулка> 1921 г.) поставили на самую высокую гору и показали мне самую далекую даль».

И в эти же дни Цветаева написала стихотворение, обращенное к Кузмину; главный «персонаж» его — глаза. Маленькая поэма о глазах человеческих, которые всегда были предметом особого внимания Цветаевой. Год от году она прозревала в них образы и символы все большей и большей силы; от простых сравнений переходила к уподоблениям, восходящим к самой природе, к мирозданию:

«Есть огромные глаза Цвета моря» («Сергею Эфрон-Дурново», 1913 г.); «кинжалы зеленых глаз», которые ранят насмерть (поэма «Чародей», 1914 г.); «Страшное сиянье Двух темных звезд» («День августовский тихо таял...», 1914 г.); «А глаза, глаза на лице твоем — Два обугленных прошлолетних круга» («Не сегодня — завтра растает снег...», 1916 г.); «Глаза, как лед» («Четвертый год...», 1916 г.); «Очи — два пустынных озера, Два Господних откровения» («Але» — «В шитой серебром рубашечке...»); «Привычные к слезам — глаза...» («Глаза», 1919 г.); «Смеженные вежды И черный — промежду — Свет» («Короткие крылья волос я помню...», 1920 г.); «пожар и мрак» — глаза Казановы...

Глаза человека, несущие в себе два полярных начала — свет и мрак, огонь и лед, сушь и влагу, — либо одно из них, — в поэтическом мире Цветаевой являются некоей неуловимой границей между бренностью и вечностью, между миром земным и надземным, «окном» из первого во второй... Все это сконцентрировано в стихотворении к Кузмину:

Два зарева! — нет, зеркала'!
Нет, два недуга!
Два серафических жерла,
Два черных круга

Обугленных — из льда зеркал,
С плит тротуарных,
Через тысячеверстья зал
Дымят — полярных.

Ужасные! — Пламень и мрак!
Две черных ямы.
Бессонные мальчишки — так —
В больницах: — Мама!
.....................
Так знайте же, что реки — вспять,
Что камни — помнят!
Что уж опять они, опять
В лучах огромных

Встают — два солнца, два жерла,
— Нет, два алмаза! —
Подземной бездны зеркала:
Два смертных глаза.

=====

В этой книге нам не раз предстоит говорить о цветаевском даре предвиденья. И вот почему-то сейчас, в эти летние дни, как бы вдогонку уехавшему в марте Эренбургу, поэт пишет стихотворение-наказ: разыскать любимого. Лирическая героиня — мать, монархиня, повелительница, вручает вестнику послание, веление, —

Два слова, звонкие как шпоры,
Две птицы в боевом грому.
То зов мой — тысяча который? —
К единственному одному.

И дальше, словно предчувствуя, что скоро разрешатся муки ожидания, Цветаева пишет еще несколько лиро-эпических стихотворений о Георгии-Победоносце — вместе составляющих единую поэму. Образ мужа она олицетворяет в святом Георгии, герое и мученике. Не народный Егорушка, Егорий Храбрый, поэму о котором она бросила, можно сказать, на полдороге, а именно мученик Георгий, прекрасный и грустный, одинокий и кроткий. Цветаева рисует своего Георгия, свою Любовь и Мечту.

Красный плащ, белый конь, — атрибуты Георгия. Его суть передана через глаза и уста. Глаза сначала закрыты «ресницами, склоненными ниц», «стыдливыми» стрелами ресниц15, которые как бы уравновешивают копье в его руках, несущее смерть и кровь. А кровь, даже пронзенного «гада», дракона, нестерпима цветаевскому Георгию. Он — победоносец поневоле. Вот как дан он в своем застывшем, после того как поразил дракона, жесте: «Гремучего гада Копьем пронзив, Сколь скромен и сколь томен!» У него «боль в груди» от содеянного; он «ресницами жемчуг нижет» (изумительный образ плачущего!). Он не только не рад своей победе, но — брезгует ею: выражение лица его — «брезгливая грусть уст». И дальше, в финале стихотворения, славословящего Георгия, мы видим его, сразившего чудовище, но побежденного самим же собою:

Вот он, что розан
Райский — на травке:

Розовый рот свой
На две половиночки —
Победоносец,
Победы не вынесший.

Не вынесший — не означает, однако, слабости. Напротив: цветаевский Георгий силен именно своим кротким, но несокрушимым противостоянием тому, чего не приемлет (это, кстати сказать, основная черта Сергея Эфрона, определявшая все его поступки). Он не может быть иным, чем он есть. Таковой была и сама Цветаева, которая еще в 1919 году записала следующее:

«Что важнее: не мочь совершать убийства или не хотеть совершать убийства? В не мочь — вся наша природа, в не хотеть — наша сознательная воля. Если ценить из всей сущности волю — сильнее, конечно: не хочу. Если ценить всю сущность — конечно: не могу.

...Я говорю об исконном не могу, о смертном не могу, о том не могу, ради которого даешь себя на части рвать, о кротком не могу. Утверждаю: не могу, а не не хочу создает героев!» Таков ее Георгий. В «не могу иначе» — его главная мощь. Он скорее— кроткий богоборец, а не христианский святой. Он лишь формально — «ставленник небесных сил», не подчиниться которым — просто не в его власти. Повеление свыше он исполняет отнюдь не по доброй воле. В благодарности же — чьей бы то ни было — не нуждается и не может сдержать брезгливого движения губ:

...Как передать, Георгий, сколь уклончив
— Чуть что земли не тронувший едва —

Поклон, — и сколь пронзительно-крива
Щель, заледеневающая сразу:
— О, не благодарите! — По приказу.

Ему, как и Егорушке, не нужна и награда — невеста: «А девы — не надо. По вольному хладу, По синему следу Один я поеду, Как был до победы: Сиротский и вдовый...»

Образ Георгия переосмыслен и преображен. Не победоносец — жертва. Не победитель — поверженный. Но только таких и могла любить Цветаева. В седьмом, неоконченном стихотворении «Георгий», отбросив все «декорации» и «плащи», она выражает реальность своей безграничной любви к реальному человеку:

О всеми ветрами
Колеблемый лотос!
Георгия — робость,
Георгия — кротость...

Очей непомерных
— Широких и влажных —
Суровая — детская — смертная важность.
......................................
Не тот — высочайший,
С усмешкою гордой:
Кротчайший Георгий,
Тишайший Георгий16,

Горчайший — свеча моих бдений — Георгий,
Кротчайший — с глазами оленя — Георгий!
.......................................
О лотос мой!
Лебедь мой!
Лебедь! Олень мой!

Ты — все мои бденья
И все сновиденья!

Пасхальный тропарь мой!
Последний алтын мой!
Ты больше, чем Царь мой,
И больше, чем сын мой!..

Стихотворение обрывается на словах: «— Так слушай же!..» Дата: 14 июля.

В этот день Марина Ивановна узнала, что Сергей Яковлевич жив: она получила от него первую весть. Неисповедимыми путями Эренбургу удалось разыскать его в Константинополе. Эфрону предстояла долгая дорога в Чехию, до которой он доберется лишь осенью. Не чудо ли, что своими стихами Цветаева «наколдовала» эту «благую весть»?!

«Мой милый друг Мариночка, — писал Сергей, — сегодня получил письмо от Ильи Григорьевича, что вы живы и здоровы. Прочитав письмо, я пробродил весь день по городу, обезумев от радости...

Что мне писать Вам? С чего начать? Нужно сказать много, а я разучился не только писать, но и говорить. Я живу верой в нашу встречу. Без Вас для меня не будет жизни, живите! Я ничего от Вас не буду требовать — мне ничего не нужно, кроме того, чтобы Вы были живы...

Наша встреча с Вами была величайшим чудом, и еще большим чудом будет наша встреча грядущая. Когда я о ней думаю — сердце замирает — страшно — ведь большей радости и быть не может, чем та, что нас ждет. Но я суеверен — не буду об этом...

Все годы нашей разлуки — каждый день, каждый час — Вы были со мной, во мне. Но и это Вы, конечно, должны знать...

О себе писать трудно. Все годы, что не с Вами, прожиты, как во сне. Жизнь моя делится на «до» и «после», и «после» — страшный сон, рад бы проснуться, да нельзя...

...Что сказать о своей жизни? Живу изо дня в день. Каждый день отвоевывается, и каждый приближает нашу встречу. Последнее дает мне бодрость и силу. А так все вокруг очень плохо и безнадежно. Но об этом всем расскажу при свидании. Очень мешают люди, меня окружающие. Близких нет совсем...»

«...вся любовь и все мысли мои с тобой и с мамой. Я верю — мы скоро увидимся и заживем вместе, с тем, чтобы больше никогда не расставаться...» (приписка Але).

«С сегодняшнего дня — жизнь, — записывает в тетради Цветаева. — Впервые живу». И, следом, как все важные письма, — тоже в тетрадку письмо к мужу: «Мой Сереженька! Если от счастья не умирают, то — во всяком случае — каменеют. Только что получила Ваше письмо: Закаменела... Не знаю, с чего начать. — Знаю, с чего начать: то, чем и кончу: моя любовь к Вам...»

И, мгновенным откликом на поразившую радость, рождается стихотворный цикл о «благой вести»: «Мне жаворонок Обронил с высоты — Что за' морем ты, Не за облаком ты!» Радость настолько сильна, что она ранит, пронзает:

Жив и здоров!
Громче громов —
Как топором —
Радость!
.............
По голове, —
Нет, по эфес
Шпагою в грудь —
Радость!

Георгий, спасенный от гибели, Георгий, который еще — она верит — победит, — растворяется в ее ликовании, лавине радости и любви: «В тот час непосильный — Меж дулом и хлябью — Сердца не остыли, Крыла не ослабли, Плеча напирали, Глаза стерегли. — О крылья мои, Журавли-корабли!»

=====

Через месяц после «благой» вести пришла весть страшная: 7 августа умер Александр Блок.

Отклик Цветаевой (четыре стихотворения) был быстрым и скорбным, хотя пока еще не в полный голос. Ее Блок пока остался там, в 1916 году, — одинокое высшее неземное существо, чья жизнь на земле была случайностью:

Вот он — гляди — превыше облаков
Вождь без полков!
Вот он — гляди — меж вещих лебедей
Друг без друзей!..
         —----
Други его — не тревожьте его!
Слуги его — не тревожьте его!
Было так ясно на лике его:
Царство мое не от мира сего.

И еще в стихах Цветаевой звучала мысль о великом и высоком певце, беззаветно служившем людям и несшем непосильное бремя; душу, которую отдал всю без остатка и погиб сам:

Вещие вьюги кружили вдоль жил, —
Плечи сутулые гнулись от крыл.
В певчую прорезь, в запекшийся пыл —
Лебедем душу свою упустил!

Образ певца, измученного и сломленного, встает перед нами; он трагически расслоен, расщеплен:

Не проломанное ребро —
Переломленное крыло.

Не расстрельщиками навылет
Грудь простреленная. Не вынуть

Этой пули. Не чинят крыл.
Изуродованный ходил.

(Цветаева как бы возвращается к образу Каменного Ангела, сломавшего крыло, когда спешил спасать Аврору...)

Тридцатого августа 1921 года она пишет (черновик письма к Ахматовой):

«Смерть Блока. Еще ничего не понимаю и долго не буду понимать. Думаю: смерти никто не понимает...

Удивительно не то, что он умер, а то, что он жил. Мало земных примет, мало платья. Он как-то сразу стал ликом, заживо-посмертным (в нашей любви). Ничего не оборвалось, — отделилось. Весь он — такое явное торжество духа, такой — воочию — дух, что удивительно, как жизнь — вообще — допустила.

Смерть Блока я чувствую как Вознесение.

Человеческую боль свою глотаю. Для него она кончена, не будем и мы думать о ней (отождествлять его с ней). Не хочу его в гробу, хочу его в зорях».

Еще запись:

«Не потому сейчас нет Данте, Ариоста, Гёте, что дар словесный меньше — нет: есть мастера слова — бо'льшие. Но те были мастера дела, те жили свою жизнь, а эти жизнью сделали писание стихов. Оттого та'к — над всеми — Блок. Больше, чем поэт: человек».

Цветаева убеждена, что Блок — явление, вышедшее за пределы литературы, что он — явление самой жизни. Он как бы олицетворяет Россию; он в самом себе несет все боли, все беды и радости, все красоты и уродства, закаты и зори своей родины...

======

Из записей 1921 года:

«О Боже ты мой, как объяснить, что поэт — прежде всего — СТРОЙ ДУШИ!»

«Встреча с поэтом (книгой) для меня благодать, ниспосланная свыше. Иначе не читаю».

«Мое непревозмогаемое отвращение к некоторым своим стихам — прекрасным, знаю, но из мутных источников. Будущим до этого не будет дела, а мне дело — только до будущих».

«Не надо работать над стихами, надо, чтобы стих над тобой (в тебе!) работал».

И такая:

«Внучка священника — а в церкви чувствую себя нечистым духом, или Хомой Брутом: жуть порчи, риз и ряс, золота и серебра. Иконы (лики!) и свечи (живой огонь!) — люблю».

Письмо к Е. О. Волошиной:

«Москва, 17-го р<усского> авг<уста> 1921 г.

Дорогая моя Пра!

Постоянно, среди окружающей низости, вспоминаю Вашу высь, Ваше веселье, Ваш прекрасный дар радоваться и радовать других.

Люблю и помню Вас. Коктебель 1911 г. — счастливейший год моей жизни, никаким российским заревам не затмить того сияния.

Вы один из тех трех-четырех людей, которых носишь с собой повсюду, вечно ставлю Вас всем в пример. Если бы Вы знали, что это за поколение!

-----

Пишу, справляю быт, рвусь к С<ереже>. Получила от него большое письмо, пишет: с Пра и Максом я сроднился навсегда. Спасибо Вам за него.

Скоро напишу еще.

Нежно целую Вас.

МЦ».

И, в те же дни, Ахматовой:

«Жизнь сложна. Рвусь, потому что знаю, что жив... Рвусь — и весь день обслуживаю чужих. Не могу жить без трудностей — не оправдана.

Чувство круговой поруки: я — здесь — другим, кто-то — там — ему... Чужие жизни, которые нужно устраивать, ибо другие — еще беспомощнее (я, по крайней мере, веселюсь!) — целый день чужая жизнь, где я, может быть, и не так уж необходима...

Пишу урывками — как награда. Стихи — роскошь. Вечное чувство, что я не вправе. И — вопреки всему — благодаря всему — веселье, только не совсем такое простое, как кажется...»

Жизнь сложна, а пути поэта неисповедимы. Иной раз важность события не вызывает равнозначные ему строки, и наоборот: рождаются сильнейшие, одни из лучших в творчестве поэта стихи, неадекватные фактам, их вызвавшим. Так получилось у Цветаевой в конце лета 1921 года.

Дом ее в то время являл собою настоящий постоялый двор; Марина Ивановна не отказывала в приюте и помощи тому, кто в этом нуждался. Переписка рукописи С. М. Волконского окончилась, он уехал из Москвы; Борис Бессарабов уезжал и вновь возвращался. К тому же в доме появилось еще одно новое лицо: Эмилий Львович Миндлин, молодой поэт. Вот запись о тех днях девятилетней Али:

«По ночам Б<орис> и Э<милий> Л<ьвович> разговаривали и мне мешали спать. Борис учился у Э. Л. писать стихи и написал три стиха. Борис все время писал заявления, а Э. Л. переписывал свою Звезду Земную. Он извел почти все наши чернила, а Борис Марину — чтением и: «как лучше?»... Немного о ночах, «которые даны в отдых». Как только Э. Л. пошевеливался в постели, бодрствующий Борис начинал задурять того стихами. Один стих был про бронированный век, другой про красный октябрь. Э. Л. всегда ночью кричал и думал, что тонет. Это время обыкновенно выбирал Борис для чтения стихов. Миндлин, напуганный мнимой бурей, опровергал стихи...»

Библейским отроком увиделся Цветаевой юный поэт; восьмилетняя разница в возрасте отбрасывала его от Марины Ивановны едва ли не на целое поколение. Невысокий юноша, темноволосый и черноглазый; рассеянный и беспомощный до нелепости, он мог подолгу завороженно глядеть в огонь печурки, по ночам кричать от снившихся кошмаров, — и полностью отсутствовать в реальности. В «быту» он вызывал у Цветаевой материнское чувство ответственности. А в «бытии» предстал ей как бы живой картиной, портретом, созерцая который, она переносилась воображением в глубину тысячелетий и создала несколько стихотворений (цикл «Отрок»).

Облик героя мифологизирован:

Пусто'ты отроческих глаз! Провалы
В лазурь! Как ни черны — лазурь!
Игралища для битвы небывалой,
Дарохранительницы бурь.

Зеркальные! Ни зыби в них, ни лона,
Вселенная в них правит ход...

В «пустотах отроческих глаз» видит цветаевская героиня саму себя в облике его матери, библейской «простоволосой Агари», поруганной, изгнанной с сыном в пустыню и ощущающей вину перед ним

В печное зарево раскрыв глаза,
Пустыни карие — твои глаза

Орлы и гады в них, и лунный год —
Весь грустноглазый твой, чужой народ

Пески и зори в них, и плащ Вождя
Как ты в огонь глядишь — я на тебя

Пески не кончатся Сынок, ударь!
Простой поденщицей была Агарь

А у него, уставившегося в огонь «огнепоклонника», глаза превратились в «красный всполох, перебег зарев». Во сне его дыханье тяжело, в нем слышится «крови ропщущей подземный гул», крови древней, тяжкой, «смолы тяжеле»:

Иерихонские розы горят на скулах,
И работает грудь наподобье горна

Лирическая героиня любуется чужой юностью как бы со стороны, с высоты отрешенного старшинства. Еще в декабре 1918-го, обращаясь к друзьям — актерам-вахтанговцам, которые были моложе ее на каких-нибудь два-четыре года, Цветаева кончала стихотворение строками

И, упражняясь в старческом искусстве,
Скрывать себя, как черный бриллиант,
Я слушаю вас с нежностью и грустью,
Как древняя Сивилла — и Жорж Занд.
(«Друзья мои! Родное триединство!»)

И теперь, вслед за стихами к «отроку», вновь возникает образ Сивиллы. Только поэт уже не сравнивает себя с нею, а отождествляет

Веками, веками
Свергала, взводила
Горбачусь — из серого камня — Сивилла

Это — Овидиева Сивилла, забывшая испросить у Аполлона, вслед за дарами прорицания и долголетия, вечную молодость. Сивилла, вросшая в камень, превращенная в него. Сивилла — глыба мудрости веков. Сквозь замкнутые веки она видит того, кто ждет ее предсказаний, но, щадя его, не раскрывает уст, дабы не поведать неотвратимую правду

Свинцовые веки
Смежила, — не выдать!
Свинцовые веки
Смеженные — видят

В сей нищенской жизни —
Лишь час величавый!
Из серого камня — гляди! — твоя слава!

Пусть юность (а перед Сивиллой — юноша) пребывает в тленной вере в собственную тленную и ничтожную славу «О дряхлом удаве Презренных сердец — Лепечет, лепечет о славе юнец».

(Стихотворение на близкую тему Цветаева написала еще три года назад «Пусть не помнят юные О согбенной старости Пусть не помнят старые О блаженной юности Все уносят волны Море — не твое На людские головы Лейся, забытье!»)

=====

«Марина живет как птица мало времени петь и много поет. Она совсем не занята ни выступлениями, ни печатанием, только писанием. Ей все равно, знают ее или нет. Мы с ней кочевали по всему дому. Сначала в папиной комнате, в кухне, в своей Марина с грустью говорит «Кочевники дома». Теперь изнутри запираемся на замок от кошек, собак, людей Наверное, наш дом будут рушить, и мы подыскали себе квартиру» (из письма Али Е. О. Волошиной от 30 августа 1921 года)


Примечания

9. Цветаева упорно и с вызовом именовала ее «Скрябиной».

10. Литературная дружба (фр.)

11.

На что ж искать далеких звезд?
Для неба их краса
     (Пер. с нем. Б. А. Жуковского)

12. Зеркальная галерея (фр.)

13. Чтобы занять себя (фр.)

14. Пропуск в рукописи.

15. В стихах Цветаевой глаза Георгия — «солнца в венце стрел»; в кантате Кузмина «Св. Георгий» — сходный образ: «Стрел лёт — глаз взгляд». Сюжеты обоих произведений, напротив, несходны: у Кузмина описывается спасение царской дочери, чего у Цветаевой нет.

16. Здесь налицо сходство с предпоследней строфой кантаты Кузмина:

Сладчайший Георгий,
Победительнейший Георгий,
Краснейший Георгий,
Слава тебе! 





(источник — А. Саакянц «Марина Цветаева. Жизнь и творчество»,
М., «Эллис Лак» 1999 г.)
При подготовке текста был использован материал,
размещенный на сайте Института филологии ХГУ.
Сканирование и распознавание Studio KF.



Назад | Оглавление книги | Вперед




Hosted by uCoz