Назад | Оглавление книги | Вперед


Анна Саакянц

«Марина Цветаева. Жизнь и творчество»


Часть первая. РОССИЯ

6. Последняя Москва (окончание)

(март 1921 — май 1922)




=====


В последних числах августа или в первых — сентября, в связи с расстрелом Гумилева, в Москву проникли слухи о самоубийстве Анны Ахматовой Свое горе и любовь Цветаева излила в незавершенном стихотворении

Соревнования короста
В нас не осилила родства
И поделили мы так просто
Твой — Петербург, моя — Москва

Блаженно так и бескорыстно
Мой гений твоему внимал
На каждый вздох твой рукописный
Дыхания вздымался вал

Да, в Марине Ивановне, невзирая на любовь, продолжало жить чувство «соревнования», соперничества, — и оно непостижимым образом уживалось с ощущением поэтического равенства. И она оплакивает свое одиночество:

Дойдет ли в пустоте эфира
Моя лирическая лесть?
И безутешна я, что женской лиры
Одной, одной мне тягу несть.

Когда, спустя несколько дней, слух был опровергнут, Цветаева принялась за большое письмо к Ахматовой (оно осталось в ее тетради):

«31 р<усского> августа 1921 г.

Дорогая Анна Андреевна! Все эти дни о Вас ходили мрачные слухи, с каждым часом упорнее и неопровержимей. Пишу Вам об этом, потому что знаю, что до Вас все равно дойдет — хочу, чтобы по крайней мере дошло верно. Скажу Вам, что единственным — с моего ведома — Вашим другом (друг-действие!) — среди поэтов оказался Маяковский, с видом убитого быка бродивший по картонажу «Кафе Поэтов».

Убитый горем — у него, правда, был такой вид. Он же и дал через знакомых телеграмму с запросом о Вас, и ему я обязана второй нестерпимейшей радостью своей жизни (первая — весть о Сереже, о котором я ничего не знала два года). Об остальных (поэтах) не буду рассказывать — не потому, что это бы Вас огорчило: кто они, чтобы это могло Вас огорчить? — просто не хочется тупить пера.

Эти дни я — в надежде узнать о Вас — провела в кафе поэтов — что' за уроды! что' за убожество! что' за ублюдки! Тут всё: и гомункулусы, и автоматы, и ржущие кони, и ялтинские проводники с накрашенными губами.

Вчера было состязание: лавр — титул соревнователя в действительные члены Союза. Общих два русла: Надсон и Маяковский. Отказались бы и Надсон, и Маяковский. Тут были и розы, и слезы, и пианисты, играющие в четыре ноги по клавишам мостовой... и монотонный тон кукушки (так начинается один стих!), и поэма о японской девушке, которую я любил (тема Бальмонта, исполнение Северянина) —

Это было у моря,
Где цветут анемоны...

И весь зал хором:

Где встречается редко
Городской экипаж...

Но самое нестерпимое и безнадежное было то', что больше всего ржавшие и гикавшие — сами такие же, — со вчерашнего состязания.

Вся разница, что они уже поняли немодность Северянина, заменили его (худшим!) Шершеневичем.

На эстраде — Бобров, Аксенов, Арго, Грузинов. — Поэты.

И — просто шантанные номера...

Я, на блокноте, Аксенову: «Господин Аксенов, ради Бога, — достоверность об Ахматовой». (Был слух, что он видел Маяковского.) «Боюсь, что не досижу до конца состязания».

И учащенный кивок Аксенова. Значит — жива.

Дорогая Анна Андреевна, чтобы понять этот мой вчерашний вечер, этот аксеновский — мне — кивок, нужно было бы знать три моих предыдущих дня — несказа'нных. Страшный сон: хочу проснуться — и не могу. Я ко всем подходила в упор, вымаливала Вашу жизнь. Еще бы немножко — я бы словами сказала: «Господа, сделайте так, чтобы Ахматова была жива!»... Утешила меня Аля: «Марина! У нее же — сын!..»

Эти три дня (без Вас) для меня Петербурга уже не существовало, — да что Петербурга... Вчерашний вечер — чудо: «Стала облаком в славе лучей».

Марина Цветаева верна себе. Никаких компромиссов, никакого снисхождения, — к поэтам в первую очередь. Всякое пустое, не заполненное достойным содержанием времяпрепровождение ей омерзительно; да, она может ночь напролет провести в интересной беседе, в чтении стихов; общение она чтит, убивание времени — презирает. Порою бывает чрезмерно пристрастной, — но такова уж ее цветаевская мера, ее высокомериеее переосмыслении этого слова: мерить высокой мерой).

Такой мерой измерила она Владимира Маяковского — и эта мера — думается, была преувеличенно-высокой.

Мало и поверхностно были они знакомы; сближения человеческого, несмотря на родство поэтическое, произойти не могло. Творческая сила Маяковского притягивала Цветаеву, должно быть, с тех еще времен (зима 1918), когда она услышала в его чтении поэму «Человек», а возможно, и раньше. Масштабы Маяковского она увидела сразу и с большой симпатией и заинтересованностью наблюдала за его ростом. Маяковский ей мнился гигантом, — это видно по только что приведенному письму. «Вид убитого быка», скорее всего, почудился ей; но Цветаева была свято убеждена в том, что между истинными поэтами существует неколебимая связь и неизбывная круговая порука защиты, и она всегда была верна этой идее. Потому-то ее поэтическое воображение и связало вместе печальную и нежную «царскосельскую музу» и московского Гулливера среди поэтов — Пастернака она тогда почти не знала. Интересно, что спустя долгие годы Марина Ивановна не изменила своих чувств; в тетради 1939 года записано посвящение Маяковскому: «Единственному из московских поэтов, обеспокоившемуся проверить мнимую смерть Ахматовой».

Посвящение относится к стихотворению, которое Цветаева написала вслед за письмом к Ахматовой — 18 сентября 1921 года. В нем образ Маяковского как бы продолжает Егорушку: великан, наделенный могучей силой, а еще — «певец площадных чудес», «гордец чумазый». Так и видится за этим стихотворением написанная за год до него картина Кустодиева «Большевик»: богатырь с алым полотнищем и развевающимся шарфом победно шествует над домами (городами). Да это же сам Иван из поэмы «1 500 000 000» — Маяковский в облике своего героя:

Превыше крестов и труб,
Крещенный в огне и дыме,
Архангел-тяжелоступ —
Здорово, в веках Владимир!
..........................
Здорово, булыжный гром!
Зевнул, козырнул — и снова
Оглоблей гребет — крылом
Архангела ломового.

=====

«Москва, 10-го р<усского> сентября 1921 г.

Дорогая моя Пра!

Аля спит и видит Вас во сне. Ваше письмо перечитывает без конца и каждому ребенку в пустыре, в котором она гуляет, в случае ссоры победоносно бросает в лицо: «Ты хотя меня и бьешь, а зато у меня крестная мать, которую воспитывал Шамиль!» — «Какой Шамиль?» — «А такой: кавказский царь, на самой высокой горе жил. — Орел!»

Как мне бесконечно жаль, дорогая Пра, что Вы сейчас не с нами! Вы бы уже одним видом своим поддерживали в Але геройский дух, который я вдуваю в нее всей силой вздоха и души.

Пишите нам! Надеюсь, что это письмо Э. Л. Миндлин Вам передаст собственноручно, он много Вам о нас расскажет. С<ережа> жив, далёко.

Целую Вас нежно, люблю.

Марина».

Из записей 1921 года:

«Для меня стихи — дом, «хочу домой» с чужого праздника...»

«Желая польстить царю, мы отмечаем человеческое в нем — дарование, свойство характера, удачное слово, то есть духовное, то есть наше.

Желая польстить нам, цари хвалят: чашку, из которой мы их угощаем, копеечного петуха в руках у нашего ребенка, то есть вещественное, то есть их, то, чем они так сверх-богаты... Каждый до неба превозносит в другом — свое, данное тому в размерах булавочной головки».

=====

Решение Марины Ивановны ехать к мужу означало бесповоротную разлуку с родиной, разрушение всей жизни ради совершенно неведомого; однако и вопрос о том, чтобы остаться, для нее существовать не мог. О ее состоянии красноречиво говорит письмо к И. Эренбургу от 2 ноября 1921 года. Вот отрывки:

«...узнала, что до Риги — в ожидании там визы включительно — нужно 10 миллионов. Для меня это все равно, что: везти с собой храм Христа Спасителя. Продав С<ережи>ну шубу (моя ничего не стоит), старинную люстру, красное дерево и 2 книги (сборничек «Версты» и «Феникс» («Конец Казановы») — с трудом наскребу 4 миллиона, — да и то навряд ли: в моих руках и золото — жесть, и мука — опилки. Вы должны понять меня правильно: не голода, не холода... я боюсь, — а зависимости. Чует мое сердце, что там на Западе люди жестче. Здесь рваная обувь — беда или доблесть, там — позор. (Вспоминаю, кстати, один Алин стих, написанный в 1919 г.:

Не стыдись, страна Россия!
Ангелы всегда босые...
Сапоги сам Черт унес.
Нынче страшен, кто не бос!)

Примут за нищую и погонят обратно — тогда я удавлюсь. —

Но поехать все-таки поеду, хотя бы у меня денег хватило ровно на билет. zzz

Документы свои я, очевидно, получу скоро...

Аля сопутствует меня17 повсюду и утешает меня юмористическими наблюдениями. Это мой единственный советчик...

В доме холодно, дымно — и мертво, потому что уже не живешь. Вещи враждебны. Все это, с первой минуты моего решения, похоже на сон, крышка которого — потолок.

Единственная радость — стихи. Пишу, как пьют, и не вино, а воду. Тогда я счастливая, уверенная...»

В ней свершалась трудная и мучительная работа души: вживание в новую «змеиную шкуру», ибо старая сбрасывалась, как вчерашний день. Лирическая героиня Цветаевой обретала новые страдания и страсти и представала в новом обличий.

...Беглянка, молящаяся «богу побегов», чтобы помог ей уйти из «ханского полона»: «Пнем и канавой будь, Чтоб все ветра им в грудь!» Но страшен бог побегов: куда умчит он? и спасет ли?

Черный бог,
Ворон — бог,
Полночь-бьет-бог.
.................
Взлет, всплеск, всхлест, охлест-бог,
Сам черт на веслах — бог...

Путь цветаевской героини — дорога в никуда, а может, и в гибель: «Сопровождай, Столб верстовой!»; «Усынови, Матерь-Верста!»; «Хан мой — Мамай, Хлеб мой — тоска, К старому в рай, Паперть-верста!»; и наконец: «К ангелам в стан, Скатерть-верста!» Убегая, оглядываясь назад, видит она свою Родину в облике дикого необъезженного коня: «Ох, Родина-Русь, Неподкованный конь!»; «Ох, Родина-Русь, Зачарованный конь!»; «Эх, Родина-Русь, Нераскаянный конь!»

«На поле Куликовом» Блока — вот что вспоминается сразу. Ибо этот цветаевский конь — брат блоковской летящей степной кобылицы, той, что «несется вскачь» вслед ханской орде, и этому неостановимому стремлению нет конца...

В стихотворении о ханском полоне родилась тема, которая, варьируясь, промчится по многим произведениям Цветаевой разных лет. Это — тема неостановимого бега, бега как состояния, как дара Божьего («... единый вырвала дар у богов: бег», — напишет Цветаева в 1924 году («Пела как стрелы и как морены...»). Бег есть состязание с временем («Время! Я не поспеваю» — «Хвала Времени», 1923 г.); побег от всяческих «земных низостей» в природу, в неведомое, в Будущее (цикл «Деревья», 1922 — 23 гг.; «Душа», «Поезд жизни», «Побег», 1923 г.); наконец — это бегство поэта (или героя), бездомного на земле, в свой дом, в свое небо (начато в поэме «На Красном Коне», продолжено в «Мо'лодце» (1922 г.), «Поэме Воздуха» (1927 г.).

Если в стихах о ханском полоне бег дан, так сказать, в пространстве, то вслед Цветаева пишет стихотворение о беге времени, изменяющем облик ее героини:

Семеро, семеро
Славлю дней!
Семь твоих шкур твоих
Славлю, Змей!
.....................
Старая сброшена, —
Новой жди!
Старую кожу,
Прохожий, жги!
...............
Снашивай, сбрасывай
Старый день!
В ризнице нашей —
Семижды семь!

Любимое число Цветаевой, магическая «семерка» сообщает силу лирической героине, которая не боится новой себя, на сколько бы ни отбрасывало ее новое «я», новая «змеиная шкура» прочь от прежней, молодой. Она торопится жить, а значит, и прощаться... «Всё раньше всех, — записала Цветаева. — Революцией увлекалась 13-ти лет, Бальмонту подражала 14-ти лет, — и теперь, 29-ти лет... окончательно распростилась с молодостью».

Вот следы работы над стихами на эту тему:

О насколько ты
— Милая! — меня была моложе.
          —----
Ты волос раскручивала кольца,
Ты ресниц оттачивала стрелы.
Строгие уста давая — скольким?
За чужие я грехи терпела.
          —----
Выжила шального постояльца!
Молодость моя — сдалась насилу!
Так дитя, на дальние светила
Изумясь, кольцо роняет с пальца.

Выжила шального постояльца!
Голая стою — глаза раскрыла.
Так дитя, на дальние светила
Изумясь, кольцо роняет с пальца.

С молодостью покончено так же, как и с земной любовью — даром Афродиты. Всё позади:

В широкие закатные ворота
Венерины летите, голубки!..
...........................
Как змей на старую взирает кожу —
Я молодость свою переросла...
(«Уже богов — не те уже щедроты...)

Содружества заоблачный отвес
Не променяю на юдоль любови...
(«Блаженны дочерей твоих, Земля...»)

Поэт возносит презрительную «хвалу» Афродите — Венере, «анти»-хвалу — анафему носительнице и олицетворению великой низости любви.

Торжественно-архаическим стихом, исполненным высокого драматизма, выражает поэт трагедию отречения женской души от соблазнов земной любви. Проклятие «пеннорожденной» насылательнице зла,

Венере, проклятие женским чарам, неотвязно и повсюду голубями мелькающим, воркующим, чарам, которые не спасают, а губят, не приносят счастья, а насылают беды, прочитывается в цветаевских строках:

Сколько их, сколько их ест из рук,
Белых и сизых!
Целые царства воркуют вкруг
Уст твоих, Низость!
..........................
Каждое облако в час дурной —
Грудью круглится.
В каждом цветке неповинном — твой
Лик, Дьяволица!

Бренная пена, морская соль...
В пене и в муке —
Повиноваться тебе — доколь,
Камень безрукий?

Знаменитая ли древняя статуя, бездушная ли плоть, — всё в конечном счете фетиш, обман, зло...

Молодость и любовь приносит лирическая героиня на алтарь высокой верности: «От гнева в печени, мечты во лбу, Богиня Верности, храни рабу. Чугунным ободом скрепи ей грудь, Богиня Верности, покровом будь». Простившаяся — рано и трудно — с молодостью; «Скоро уж из ласточек — в колдуньи!..» (в Сивиллы?); иссушенная разлукой, испепеленная надеждой на встречу, она отрешена от всего: даже Муза сделалась равнодушной, безучастной: «Не злая, не добрая, А так себе: дальняя».

Двадцатым ноября помечено одно из самых загадочных и многозначных стихотворений — истинно волшебное по красоте и таинственности:

Без самовластия,
С полною кротостью.
Легкий и ласковый
Воздух над пропастью.

Выросший сразу,
— Молнией — в срок —
Как по приказу
Будет цветок.

Змееволосый,
Звездоочитый...
Не смертоносный, —
Сам без защиты!

Он ли мне? Я — ему?
Знаю: польщусь...
Знаю: нечаянно
В смерть оступлюсь...

Некое демоническое видение. Цветаевская бездна, пропасть, вертикаль. Есть здесь что-то от гейневско-лермонтовских «Горных вершин», и, возможно — отголосок блоковских слов, обращенных к Ахматовой: «Красота страшна, Вам скажут...» Или это — продолжение спора Цветаевой с самою собой о смертоносности, неотразимости и лжебеззащитности Красоты?.. Или в воображении поэта мелькнул образ прекрасной Маруси, превращенной в цветок, из афанасьевской сказки об упыре и девушке, — ведь еще в начале лета 1921 года Цветаева сделала записи в тетради о поэме на этот сюжет (будущая поэма «Мо'лодец»)... Толкований здесь может быть множество, но главное — магия поэтического настроения...

=====

В тот же день, 20 ноября, Цветаева отправила письмо Волошину в ответ на его просьбу похлопотать в Москве о помощи голодающим писателям Крыма; в их числе — Аделаида Казимировна Герцык, Софья Парнок... «Получив твои письма, — пишет она, — подняли с Асей бурю. Ася читала и показывала их всем, в итоге дошло до Л<уначарского>, пригласил меня в Кремль». И вновь Марина Ивановна очарована этим человеком: «... улыбаюсь, прежде чем осознаю! Упоительное чувство: «en presence de quelqu'un»18. Ласковые глаза: «Вы о голодающих Крыма? Все сделаю!» Я, вдохновенным шипом: — «Вы очень добры». — «Пишите, пишите, все сделаю!» Я, в упоении: «Вы ангельски добры!» — «Имена, адреса, в чем нуждаются, ничего не забудьте — и будьте спокойны, все будет сделано!» Я, беря его обе руки, самозабвенно: «Вы ц<арст>венно добры!»... люблю нежно. Говорила с ним в первый раз».

Цветаева пишет, что редко видится со знакомыми: «...я вся так в С<ереже>, что духу нет подымать отношения. Все, что не необходимо, — лишне. Так я к вещам и к людям... Я вообще закаменела, состояние ангела и памятника, очень издалека. Единственное мое живое (болевое) место — это С<ережа>. (Аля — тот же С<ережа>). Для других (а все — другие!) делаю, что могу, но безучастно. Люблю только 1911 г<од> — и сейчас, 1920 г<од> (тоску по С<ереже> — весть — всю эпопею!). Этих 10-ти лет как не было, ни одной привязанности. Узнаешь из стихов. Любимейшие послать не решаюсь, их увез к С<ереже> — Э<ренбург>. Кстати, о Э<ренбурге>: он оказался прекрасным другом: добрым, заботливым, не словесником! Всей моей радостью обязана ему. Собираюсь. Обещают. Это моя последняя ставка. Если мне еще хочется жить здесь, то из-за С<ережи> и Али, я та'к знаю, что буду жить еще и еще. Но С<ережу> мне необходимо увидеть, просто войти, чтоб видел, чтоб видела. «Вместо сына», — так я бы это назвала, иначе ничто не понятно».

— О М<оскве>. Она чудовищна. Жировой нарост, гнойник. На Арбате 54 гастр<ономических> магазина: дома извергают продовольствие. Всех гастр<ономических> магаз<инов> за последние три недели 850... Люди такие же, как магазины: дают только за деньги. Общий закон — беспощадность. Никому ни до кого нет дела. Милый Макс, верь, я не из зависти, будь у меня миллионы, я бы все же не покупала окороков. Все это слишком пахнет кровью. Голодных много, но они где-то по норам и трущобам, видимость блистательна».

В конце письма, обещая Волошину, что они с сестрой постараются помочь ему и Елене Оттобальдовне, Цветаева приводит характерную для нее «формулу»:

«Живя словом, презираю слова. Дружба — дело». Живая Цветаева, поэт и человек, как всегда — «нараспашку», во всех контрастах своих черт. Беспощадно-искренна, безжалостно-правдива, бескомпромиссна: никаких скидок, ни при каких обстоятельствах — богатым, сытым, раз рядом — голодный. Живая Цветаева во всем апофеозе своей непримиримой антибуржуазности — прирожденного свойства всякого истинного художника... Если омерзительные черты жиреющего мещанства повергали в депрессию и отнимали творческие силы у Александра Блока, то у Цветаевой эти силы, напротив, только прибывали и направлены были не вовне, а внутрь: в мир души и страстей поэта. По-прежнему далека она от реальности, какие бы формы та ни принимала. В этом ее радость и горе, ее слепота и зрячесть («Всё вижу — ибо я слепа...»)... И — пути поэта неисповедимы! — торжественная архаизация стиха, не связано ли это новое свойство цветаевской лирики со все большим оттолкновением, отлетом поэта в романтическую высь — прочь от этой жизни, которая мнится все более уродливой?..

=====

В конце ноября 1921 года Цветаева вернулась к начатому в августе реквиему Александру Блоку. Вероятно, миновал некий срок, когда потрясение высвободило в ее душе силы для полногласного отзыва. Но и жизненные обстоятельства способствовали этому. Осенью 1921 года Марина Ивановна подружилась с московскими друзьями Блока, в чьем доме он находил приют и поддержку, когда приезжал в Москву выступать весною 1920 и 1921 годов. Это были супруги Коганы: Петр Семенович, историк литературы, профессор, популярнейший и добрейший человек, и его жена, Надежда Александровна Нолле, давняя и горячая поклонница Блока. Можно себе представить, с каким волнением делилась Н. А. Нолле с Цветаевой после смерти Блока своими воспоминаниями: о том, как Блок, сильно недомогающий, полубольной, пробыл в Москве в свой последний приезд в мае 1921 года...

В ноябре и декабре Цветаева написала три стихотворения к Блоку. В них она оплакивает ушедшего поэта и бесконечно дорогого человека — и здесь неожиданно возникает новый мотив: может быть, он, этот человек, снова родился где-то на земле и лежит в колыбели, не ведая о своей судьбе...

Без зова, без слова, —
Как кровельщик падает с крыш.
А может быть, снова
Пришел, — в колыбели лежишь?

Не слышишь, как свищет
Твоя роковая метель.
Какая из тысяч
Качает твою колыбель?

Надбровного свода
Все та ж роковая душа...
Над сальной колодой
Захожая медлит судьба...

Червонный — бубновый...
.......................19
Чепца кружевного
Как тернии падает тень.

Последние три строфы Цветаева потом не включила в стихотворение, сделав главным другое: — мотив спасения. Младенца необходимо найти, чтобы уже никуда не отпустить, уберечь от гибели:

Схватить его! Крепче!
Любить и любить его лишь!
О, кто мне нашепчет,
В какой колыбели лежишь?

Вариант.

Рвануть его! Выше!
Держать! Не отдать его лишь!
О, кто мне надышит,
В какой колыбели лежишь?

Но это — лишь несбыточная мечта; и вот возникает видение поэта в гробу: «Огромную впалость Висков твоих — вижу опять. Такую усталость — Ее и трубой не поднять!»

Ушел? А может, жив? Нет предела страданиям, на которые обрек поэт оставшихся, мечущихся:

Я знаю, что это — ложь.
(Опять, вероломный, водишь!)
Есть улица, где живешь,
Земля, по которой ходишь...

Образ Блока вознесен на безмерную высоту благородства, подвига, жертвы. Он — «сновидец», «всевидец», носитель «бессонной совести». Последние слова Цветаева впоследствии повторит в прозе, назовет Блока «сплошной совестью». Она отождествляет Блока с Орфеем, чья музыка завораживала людей, зверей и природу; по легенде, выводя из царства мертвых свою жену Эвридику, Орфей не выдержал и оглянулся на нее, хотя боги запретили ему это делать, — и навсегда потерял ее. По Цветаевой, Блок не мог не поступить так же:

Не ты ли
Ее шелестящей хламиды
Не вынес —
Обратным ущельем Аида?
(«Как сонный, как пьяный...»)

Это не слабость, а великая и непреодолимая сила Любви. Смерть Блока Цветаева уподобляет гибели Орфея, которого растерзали вакханки и бросили останки его в реку Гебр: «Не эта ль, Серебряным звоном полна, Вдоль сонного Гебра Плыла голова?» И следом она создает один из своих шедевров: стихотворение об Орфее, наделяя его каким-то магическим звучанием, в котором как бы слышится «серебряный звон»:

Так плыли: голова и лира,
Вниз, в отступающую даль.
И лира уверяла: мира!
А губы повторяли: жаль!
.......................
Вдаль-зыблющимся изголовьем
Сдвигаемые как венцом —
Не лира ль истекает кровью?
Не волосы ли — серебром?

Так, лестницею нисходящей
Речною — в колыбель зыбей.
Так, к острову тому, где слаще
Чем где-либо — лжет соловей...

Цветаева говорит о неизбывной и безмерной потере — не только своей, но и всей России, которая оплакивает великого «праведника» и певца:

Так, Господи! И мой обол
Прими на утвержденье храма.
Не свой любовный произвол
Пою — своей отчизны рану.
..........................
Днепром разламывая лёд,
Гробо'вым не смущаясь тесом,
Русь — Пасхою к тебе плывет,
Разливом тысячеголосым.

Так, сердце, плачь и славословь!
Пусть вопль твой — тысяча который? —
Ревнует смертная любовь.
Другая — радуется хору.

Но на этом реквием Блоку не завершен. Даже такому трагическому поэту, как Цветаева, понадобился просветленный аккорд, преодолевающий пустоту и черноту вечной разлуки.

«Не хочу его в гробу, хочу его в зорях...»

И поэт творит свой миф дальше. В двух стихотворениях под названием «Вифлеем» Цветаева переосмысливает евангельское повествование. К новорожденному, опередив всех дарящих, является лирическая героиня: «Я не царем пришла, Я пастухом пришла». Нищая («не оберусь прорех!») — что дарит она божественному младенцу?

Вот воздух гор моих,
Вот острый взор моих
Двух глаз — и красный пых
Костров и зорь моих...

(Это — Психея, которая, оказавшись в «горнем» мире у своего божества, некогда обращалась к нему: «На' тебе, ласковый мой, лохмотья, Бывшие некогда нежной плотью. Все истрепала, изорвала, — Только осталось что два крыла», — май 1918 г.).

Следом к младенцу являются «три царя с ценными дарами» в трех ларях. В первых двух «вся земля с синими морями» и весь Ноев ковчег; в третьем — неведомое:

Царь дает,
— Свет мой свят!
Не понять что значит!

Царь — вперед,
Мать — назад,
А младенец плачет.

Вероятно, в третьем ларе младенцу была уготована его мученическая судьба...

От дальнейшего замысла о Сыне осталось всего несколько строк: «Над своим сироткою Богородица моя, Робкая и кроткая»; «И ты родишь Царевича ему...»

Тему младенца, сына сменяет тема матери. Цветаева пишет пять стихотворений-славословий подруге; в торжественном, экзальтированном тоне (перефразируются слова молитвы) восславляется подвиг Жены, «Матери — Сына»: «В своих младенческих слезах — Что в ризе ценной, Благословенна ты в женах! — Благословенна!» Затем следует страстная благодарность Подруге за то, что она своей благой вестью осветила последние минуты умирающего, сказав ему, что после него останется Сын: «Жизнеподательница в час кончины! Царств утвердительница! Матерь Сына! В хрип смертных мук его — в худую песнь! — Ты, — первенцево вбросившая: «Есьм!»» Ибо поэт должен оставить после себя сына, оставить себя — в сыне.

В последнем стихотворении восславляется грандиозный подвиг женской судьбы и преданности — последнего земного оплота уходящего из жизни; дружбы, которую не смущают людские кривотолки; дружбы, не убоявшейся пойти на ложь во спасение последних мгновений умирающего:

Последняя дружба
В последнем обвале.
Что нужды, что нужды,
Как здесь называли?
..........................
На крик его: душно! припавшая: друг!
Последнейшая, не пускавшая рук!
...............................
Последняя дружба,
Последнее рядом,
Грудь с грудью...

— В последнюю оторопь взгляда
Рай вбросившая.
.............................
Ты, заповеди растоптавшая спесь,
На хрип его: Мама! солгавшая: здесь!

Так складывался миф о Подруге и Сыне. Надо сказать, Цветаева действительно верила в то, что у Блока был сын, и впоследствии, уже годы спустя, негодовала, когда эту легенду пытались опровергнуть. Кстати, Надежда Александровна Нолле не слишком оспаривала подобные толки... Впрочем, Цветаева сотворила бы свой миф при всех условиях. Для ее легенды о Блоке был необходим сын — олицетворение бессмертия поэта.

Мертвый лежит певец
И воскресенье празднует.

Так писала она в 1916 году. И нужна была Подруга — на всю жизнь и на все бессмертие. Примечательна помета Цветаевой в тетради под последним стихотворением: «Ее с ним не было, когда он умирал, — но есть другая правда». Так диктовало Цветаевой романтическое вдохновение: рисовать вещи такими, какими они долженствовали быть. Так, на языке Романтики, провозглашала она бессмертие великого поэта и утверждала вечность любви к нему — своей и всеобщей.

=====

К декабрю двадцать первого относится несколько сильных стихотворений. В них героиня предстает во всем могуществе благородства и преданности друзьям и идеалам. Клятва верности до гроба звучит в стихотворении, обращенном к Сергею Эфрону:

Нет сосны такой прямой
Во зеленом ельнике.
Оттого что мы с тобой —
Одноколыбельники.

Не для тысячи судеб —
Для единой ро'димся.
Ближе, чем с ладонью хлеб —
Так с тобою сходимся...
(«Как по тем донским боям...»)

Ничто не сможет заставить ее расстаться с заветным обручальным кольцом: «Не унес пожар-потоп Перстенька червонного! Ближе, чем с ладонью лоб В те часы бессонные». Никто не в силах их разлучить: «Чем с другим каким к венцу — Так с тобою к стеночке». А если все же придет смертный час, она обещает: «Так вдвоем и канем в ночь: Одноколыбельники».

(Пророческие строки: обоих не стало в одном и том же году... Но до этого еще далеко.)

Оплакивание Ахматовой, ее страданий и утрат, гибели ее «сподвижничков», звучит в стихотворении к ней, написанном в форме народной песни:

Кем полосынька твоя
Нынче выжнется?
Чернокосынька моя!
Чернокнижница!..

Образ Ахматовой несет в себе прежние демонические черты, однако героиня Цветаевой теперь не столько восхищается, сколько сострадает. «Будет крылышки трепать О булыжники! Чернокрылонька моя! Чернокнижница!»

Возвращается Цветаева и к своей заветной, любимой теме: благородного назначения поэта, его служения высокому миру духа. Только она теперь говорит по-иному, более условным, метафорическим, торжественным, утяжеленным архаикой языком, и всё вместе создает подобие некой романтической, несколько нарочитой невнятицы. Однако при внимательном чтении туман невнятицы рассеивается, открывая грандиозную и просветленную перспективу неба поэтов:

Так говорю, ибо дарован взгляд
Мне в игры хоровые:
Нет, пурпурные с головы до пят,
А вовсе не сквозные!

Не пустые, не сквозные «хоры», высоты, небеса поэта: они — огненные. Это оттуда снисходит на поэта «легкий огнь, над кудрями пляшущий: дуновение — вдохновения»; оттуда же — «медновскипающие табуны» — низвергается и Красный Конь, чтобы забрать Поэта в его дом... Земная примета поэта — обитателя огненного неба — «лба осиянный свод». Здесь, на земле, он отрешен от земных страстей. Перевоплощенная в него цветаевская героиня провозглашает суровое отречение от земной любви, от своего женского начала:

Златоволосости хотел? Стыда?
Вихрь — и костер лавровый!
И если нехотя упало: да-
Нет — их второе слово.

Женщина-поэт, «неба дочь» не приемлет ни женской любви, ни божественной: «Какое дело нам до той слюны, Названной здесь молитвой?» Молитвы — это «путеводители старух, сирот».

«Всполохи заревые» — вот знаки оттуда, из ее мира; им она внемлет, их угадывает. Недаром год назад писала:

Знаю, умру на заре!..

Чувства поэта Цветаева уподобляет «божественному задыханью дружб отроческих»; «Архангельской двуострой дружбы Обморочная круть» — вот его высокая «заоблачная» страсть. Словно забыла лирическая героиня слово (и дело!) любовь в их первородном наполнении. Поэзия Цветаевой в предотъездный год идет под знаком романтического аскетизма.

Настроение Марины Ивановны тревожное; она возбуждена и напряжена; это состояние нарастает. 23 декабря она пишет одно из самых страшных стихотворений — вероятно, в ужасную минуту, чем бы эта минута ни была вызвана:

Как начнут меня колеса —
В слякоть, в хлипь,
Как из глотки безголосой
Хлынет кипь —
Хрип, кончающийся за' морем, что стёрт
Мол с лица земли мол...
                 — Мама?
Думал, — черт!
Да через три ча еще!

«Когда меня раздавит автомобиль. — Смертельно боюсь!» — так спустя год с лишним, чуть иронически и явно снижая смысл, прокомментировала Цветаева это стихотворение, посылая книгу «Ремесло» (куда его включила) Борису Пастернаку.

Нет, не в автомобиле тут было дело, хотя промчавшаяся мимо машина и могла испугать Марину Ивановну, действительно не выносившую автомобилей, лифтов и тому подобного — вообще техники... Стихотворение трагично, и трагично вдвойне. С жуткой, почти осязаемой силой, с реалистичностью, находящейся на последней черте, за которой уже следует натурализм, — поэт рисует собственный конец. Выкрикивает, захлебываясь в скороговорке, пропуская слова. Эту скороговорку задыхания, выражающую, говоря словами Блока, «отчаяние погибели», Цветаева применит позднее, во второй половине двадцатых годов, в поэмах «Попытка комнаты», «Поэма Воздуха», «Перекоп». Однако отчаяние погибели начинает слышаться в ее поэзии уже теперь, накануне рокового шага, который она скоро сделает и который изменит всю ее жизнь.

И второе. В стихотворении поэт отвечает на вопрос: каков будет его последний возглас перед кончиной? Не хрип: «Мама!» — тот, на который отозвалась Подруга; не молитва к Богу: для цветаевской героини — Женщины — Поэта и богоборца — сей «путеводитель старух и сирот» неприемлем. «Князя тьмы» помянет она, уходя из жизни.

Тебя пою, родоначальник ночи,
Моим ночам и дням сказавший: будь!
(1917 г.)

=====

В 1921 году, впервые после восьмилетнего перерыва, в частном издательстве «Костры» вышла небольшая книжка Цветаевой «Версты» — всего тридцать пять стихотворений, написанных с января семнадцатого по декабрь двадцатого. Две другие, тоже маленькие, книжечки «Стихи к Блоку» и «Разлука» Цветаева подготовила и вручила Эренбургу; с его помощью в начале следующего года они выйдут в Берлине и окупят дорогу. Все вместе взятые они не составляли и десятой доли ею написанного...

В последний день двадцать первого года Марина Ивановна прочитала на очередном «никитинском субботнике» свой «Конец Казановы». Таким образом, в канун нового года и в канун ее отъезда пьеса звучала символически...

=====

Наступил 1922 год.

Рабочая «конторская» тетрадь Цветаевой («Year by year») начинается строками:

Тайная страсть моя,
Гнев мой явный —
Спи,
Враг!
(«Могилы на Красной площади»)

В январе Цветаева отдала «Конец Казановы» в создающееся при «никитинских субботниках» кооперативное издательство. Там уже лежали «Царь-Девица» и некогда отвергнутые Брюсовым стихи 1916 года, которым она дала новое название: «Матерь-Верста». Дело, по-видимому, двигалось медленно, а Марина Ивановна, понятно, торопилась. В конце января она пишет Е. Ф. Никитиной:

«Отдаю «Конец Казановы» в «Созвездие», сегодня получила 2 м<иллиона> аванса (расценка — 7 т<ысяч> строка).

То же издательство покупает у меня «Матерь-Верста» (стихи за 1916 г.), имеющиеся у Вас в двух ремингтонных экз<емплярах>. Очень просила бы Вас передать их представительнице издательства Зинаиде Ивановне Шамуриной, если нужно — оплачу ремингтонную работу.

Остающаяся у Вас «Царь-Девица» полученным мною авансом в 5 милл<ионов> не покрыта, поэтому считаю себя вправе распоряжаться рукописями, данными Вам на просмотр».

«Созвездие», маленькое частное издательство, просуществовало, как и упомянутые выше «Костры», как и десятки других, очень недолго и вскоре лопнуло. Маленькая книжечка «Конец Казановы» (третье действие), однако, успела выйти весною 1922 г. А «Царь-Девица» и стихи 1916 года, под названием «Версты. Выпуск I», вышли уже после отъезда Цветаевой в ГИЗе — Цветаева продала эти книги издательству через П. С. Когана, оговорив, что издаст «Царь-Девицу» еще раз за границей. И не исключено, что изданиям содействовал также Н. Н. Вышеславцев, работавший в ГИЗе в должности художника-консультанта. Марина Ивановна, вероятно, так и не успела увидеть обложку «Верст» с его рисунком...

=====

Последние месяцы перед отъездом, с января по середину мая, Цветаева пишет много, неровно и нервно. Ее стихи — словно до предела натянутая струна, готовая в любой момент разорваться. Крепясь, сдерживаясь с посторонними, Марина Ивановна «разряжала» свою душу в тетрадях.

Первородство — на сиротство!
Не спокаюсь.
Велико твое дородство:
Отрекаюсь.

Русь олицетворена в образе удалой, грешной мятежницы, что появилась еще в стихах 1916 года. Теперь она оплакивает покидаемую Москву и всю Россию, умытую кровью ее сыновей. Оплакивает всех, кто убит; врагов для нее нет: все — братья, все равные сыны одной матери; неважно, сражались ли они за «правду» или «кривду» (тем более, что «правда — перебежчица», как считала Цветаева)... «Вот за тех за всех за братьев — Не спокаюсь! — Прости, Иверская Мати! Отрекаюсь».

И стоит она — олицетворение Матери — России — на Красной площади, потрясенная «пуще, чем женщина в час свиданья», и глядит на землю, которая чудится ей «исполосованным в кровь снегом», и не может отвести взгляда: «Не оторвусь! («Отрубите руки!») Пуще чем женщине В час разлуки — Час Бьет».

Это — из уже упоминаемого стихотворения «Могилы на Красной площади». Потом Цветаева уберет заголовок и стихотворение зазвучит еще сильнее, наподобие колокольного набата над огромным московским могильником. Оно никогда не позволит забыть, что такое Красная площадь, что таится в ее земле...

Еще осенью пятнадцатого, в юношеских стихах, потрясенная всем ужасом осознания происходящего, Цветаева писала:

Я знаю правду! Все прежние правды — прочь!
Не надо людям с людьми на земле бороться.
.........................................
И под землею скоро уснем мы все,
Кто на земле не давали уснуть друг другу.

Это «под землею» имело для нее роковое, решающее значение, независимо от того, кто и во имя чего оказывался там. Смерть «равняет лбы» всех без исключения — таково убеждение поэта. Все прочее теряет свое значение.

И другие слова, тоже на всю жизнь начертанные на цветаевском поэтическом щите: »Прав, раз обижен«. Поэт всегда на стороне побежденных, поверженных, даже если они бывшие враги:

Враг — пока здрав.
Прав — как упал.
Мертвым — устав
Червь да шакал...

Вместо глазниц —
Черные рвы.
Ненависть, ниц:
Сын — раз в крови!..
(«Сомкнутым строем...»)

Но этих «сыновей» роднит не только общая смерть, но и общая беда. Она объединяет тех, кто еще вчера были врагами, в единой вселенской вражде: «Ведь и медведи мы! Ведь и татары мы! Вшами изъедены, Идем — с пожарами! Позади — «сонмы и полчища Таких, как мы. Полураскосая Стальная щель...»

Аналогия со «Скифами» Блока напрашивается сама собой. Но у Блока цель скифов — созвать народы «на братский пир труда и мира». В стихотворении Цветаевой подобная утопическая мысль не слышна. Ее дикая рать-«голытьба» страшна и непредсказуема; хотя она и идет

в поход «во имя Господа, во имя Разума», однако будущего себе не представляет. Но всех их, вчерашних врагов, непреложно связывает воедино одна страсть:

«Мир белоскатертный!
Ужо тебе!»

«Голод голодных» — против «сытости сытых». Но исход — внечеловечен. «Могилы на Красной площади».

Так Романтика непреложно заменяла Марине Цветаевой политику (да и могло ли быть иначе?).

То же — в двух «Новогодних», обращенных к мужу и к тем, кто находится сейчас с ним, к вчерашним «добровольцам», ныне — поверженным. Первая «Новогодняя» — застольная, провожающая «последний час» старого русского (то есть по старому стилю) года:

Братья! В последний час
Года — за русский
Край наш, живущий — в нас!
Ровно двенадцать раз —
Кружкой о кружку!..

Братья! Взгляните в даль!
Дельвиг и Пушкин,
Дел и сердец хрусталь...
— Славно, как сталь об сталь —
Кружкой о кружку!

Неженская энергия вложена в стихотворение, желание влить силы в того, у кого они, возможно, иссякают. Обостренной интуицией поэт чувствует смятение своего героя. Во второй «Новогодней» нарисован образ «залетного лебедя» на чужой стороне, одинокого, хрупкого, «вздохом взлелеянного», который глядит «очами невнятными... в новогоднюю рань»; в них — «тоска лебединая, Протяжная — к родине — цепь...»

Родина. Она, не названная, но подразумеваемая, — главная идея и даже действующее лицо в трагическом стихотворении «Посмертный марш». Эпиграф к нему страшен: «Добровольчество — это добрая воля к смерти. (Попытка толкования.)» Стихотворение пронизывает траурный рефрен:

И марш вперед уже,
Трубят в поход.
О как встает она,
О как встает...

«Она« — это родная земля, с которой прощаются навсегда покинувшие ее; а может быть, это и сама смерть: «Не она ль это в зеркалах Расписалась ударом сабельным? В едком верезге хрусталя Не ее ль это смех предсвадебный?.. Не она ли из впалых щек Продразнилась крутыми скулами? Не она ли под локоток: — Третьим, третьим вчерась прикуривал!»

К родине Цветаева относится драматически; она видит ее, одичалую, измученную, всю в «рубцах», в дымящихся кровавых реках, слышит ее стон:

Дребезг подымается над щебнем,
Скрежетом по рощам, по лесам.
Точно кто вгрызающимся гребнем,
Разом — по семи моим сердцам!
.............................
— То над родиной моею лютой
Исстрадавшиеся соловьи.

Конечно, Цветаева, земная женщина, продолжает жить надеждой на встречу с мужем; она воображает его в своих мечтах: «Верстами — врозь — разлетаются брови... Дальнодорожные брови твои!»; воображает встречу с ним и рисует героиню, преображенную за годы разлуки: «Не будешь сердиться на грубые руки, Хватающиеся за хлеб и за соль? — Товарищества трудовая мозоль!»

=====

Продолжают идти своим чередом дни. По-прежнему дружит Марина Ивановна с Т. Ф. Шлёцер, посещает квартиру Скрябина; в тетради сохранилась январская (по старому стилю) запись о том, как она слушала там музыку Скрябина в исполнении Чаброва...

Алексей Александрович Подгаецкий-Чабров — актер и блистательный музыкант — был для нее фигурой оригинальной и привлекательной. К нему обращено стихотворение «Не ревновать и не клясть...» с поразительными строками:

Дружба! — Последняя страсть
Недосожженного тела.
...........................
— Дружба! — Последняя кознь
Недоказненного чрева.

«Чабров — мой приятель, — писала Цветаева Эренбургу в марте, — умный, острый, впивающийся в комический бок вещей... прекрасно понимающий стихи, очень причудливый, любящий всегда самое неожиданное и всегда до страсти! Друг покойного Скрябина... У него памятное лицо: глаза как дыры, голодные и горячие, но не тем (мужским) — бесовским? жаром; отливающий лоб и оскал островитянина...»

Образ, сходный с Михаилом Кузминым. Увиденный глазами поэта.

=====

В 1916 году Цветаева обращала к Анне Ахматовой строки:

Правят юностью нежной сей
Гордость и горечь...

С одной лишь поправкой (юность была уже позади), эти слова — о самой Марине Ивановне. Ибо она всегда, внутренне — одна, отъединенная, пребывающая «в просторах души своей». И сейчас, когда ей особенно трудно, атмосфера этих «хоровых радуг» ее поэзии становится все трагичнее.

...Застыть, оцепенеть, замереть — не быть — вот страшное подспудное чувство, которым навеяны некоторые стихотворения этой предотъездной зимы-весны.

Чего: сна? летаргии? забытья? отрешения? — жаждет героиня, воспевающая и призывающая в свою душу... разочарование, в котором видит могучую силу:

Завораживающая! Крест
На' крест складывающая руки!
Разочарование! Не крест
Ты, — а страсть, как смерть и как разлука.

Развораживающий настой,
Сладость обморочного оплыва...
Что настаивающий нам твой
Хрип, обезголосившая дива —

Жизнь!..

Обращаясь к евангельскому рассказу об исцелении Христом дочери Иаира от сна (смерти?), Цветаева упрекает Христа в том, что он вернул девушку «в мир хлеба и лжи», поступил, «равнодушный, Противу закону Спешащей реки», вопреки собственной душе. Но юной дочери Иаира отныне уже никогда не избыть «вечности бессмертного загара» — печати бессмертия.

Но и еще дальше ведет поэта мысль: о вечном противостоянии существования и небытия, об их неизбывной любви-вражде: «На пушок девичий, нежный — Смерть серебряным загаром. Тайная любовь промежду Рукописью — и пожаром». Мысль о тяге всего сущего к себе противоположному: «Девственность базару хочет... Молодость — удару хочет!»

Противопоставляя во многих стихотворениях на разные лады быт и бытие, Цветаева неизменно приходит к своей краеугольной проблеме: к бытию поэтического духа, высшему его назначению.

Порыв в будущее; порыв к совершенству духа, к тому, чтобы все сбылось так, как оно должно быть, — вот что прочитывается за многими цветаевскими строками и, в частности, в одном из лучших стихотворений, в котором она, отождествляя себя с лирической героиней, пророчит свое будущее:

По нагориям,
По восхолмиям,
Вместе с зорями,
С колокольнями,

Конь без удержу,
— Полным парусом! —
В завтра путь держу, —
В край без пра'отцев.
.....................
Поверх старых вер,
Новых навыков,
В завтра, Русь, — поверх
Внуков — к правнукам!..

(Как давно — и как недавно — было сказано: «Моим стихам, как драгоценным винам, Настанет свой черед».)

=====

Разрешение ехать к мужу Цветаева получила, и даже истекал первый срок визы (20 марта). В феврале, получив от Сергея Яковлевича письмо из Праги, Марина Ивановна с Алей составили трогательный список «драгоценностей за границу», то есть самых дорогих для души вещей, числом тринадцать, среди которых: «Карандашница с портретом Тучкова-IV» (воспоминания о юности, о юношеском стихотворении «Генералам двенадцатого года». — А.С.), «Чабровская чернильница с барабанщиком», «Сережин подстаканник», «Алин портрет», «Янтарное ожерелье», «Тарелка со львом» и т. д.

Книги, бумаги? «Багаж наш — сундучок с рукописями, чемодан, портплед, все — плюс еще плетеная корзина с «хозяйством» », — так вспоминала день отъезда Ариадна Сергеевна. Книги — и, вероятно, немало, — Марина Ивановна раздарила. Так, своих любимых романтиков — Беттину и Клеменса Брентано — она подарила Н. А. Нолле; они целы и сейчас.

Предотъездное состояние не препятствовало вдохновению. Скорее напротив, словно какая-то лихорадка: «надышаться перед смертью» — двигала поэтом. Стихи лились (Цветаева сказала бы: рвались) — прощальные и благодарные...

Из письма к Эренбургу от 24 февраля 1922 г.:

«Эти дни у меня под Вашим знаком, столько надо сказать Вам, что руки опускаются!

Или же — правая к перу! — Стихотворному, — ибо не одним пером пишешь письмо и стихи.

И весомость слов — иная.

Хочется сказать нелепость: стихотворное слово столь весомо, что уже не весит...

А многое из этого, что мне НАДО сказать Вам, уже переросло разговорную речь.

Не: пытаюсь писать Вам стихи, а: пытаюсь Вам стихов не писать. (Сейчас увидите, почему.)

Знаете, раньше было так: иногда — толчком в грудь: Свинья! Ни одного стиха человеку, который — человеку, которому... И внимательно (прослушав). — «Не могу. Не ясно». — И сразу забывала.

=====

Стихи к Вам надо мной как сонм. Хочется иногда поднять обе руки и распростать дорогу лбу. — Стерегущий сонм. — И весьма разномастный. (Что э'то — птицы, я знаю, но не просто: орлы, сокола, ястреба, — пожалуй что из тех:

Птицы райские поют,
В рай войти нам не дают...

— Лютые птицы!)

И вот, денно и нощно, чаще всего с Алей рядом, поздними часами одна — переплеск этих сумасшедших крыльев над головой — целые бои! — ибо и та хочет, и та хочет, и та хочет, и ни одна дьяволица (птица!) не уступает и вместо одного стиха — три сразу (больше!!!) и ни одно не дописано. Чувство: СОВЛАДАТЬ!

Чтоб самоё не унесли!..»

В тетради — записи о весне, о сугробах. И лавина стихов с посвящением Эренбургу. Благодарность за его дружбу — действие.

...Сугробы под ногами и над головой. «Небо катило сугробы...» Сугробы России, — и — шире — старой жизни, с которой прощается цветаевская героиня во имя новой, иной, неведомой: «Не здесь, где связано, А там, где велено», «Не здесь, где скривлено, А там, где вправлено», «Не здесь, где спрошено, Там, где отвечено», «Не здесь, где взыскано, Там, где отпущено». Конечно — все в том же идеальном мире совершенного духа, — в небе поэта...

Прощанье и ворожба. Лирическая героиня колдует над первым встречным, ибо любой для нее — избранный... на данное мгновение.

Чужой человек,
Дорогой человек,
Ночлег-человек,
Навек-человек!
..............
Простор-человек,
Ниотколь-человек,
Сквозь-пол-человек,
Пришел-человек.

(«Живу — никто не нужен. Взошел — ночей не сплю! Согреть чужому ужин — Жилье свое спалю!.. Ну, а ушел — как не был, И я — как не была». — Это — в августе двадцатого написано...)

Ворожея, колдунья — она своими речами одурманивает тех, кто попадает в ее сети:

А уж так: ни о чем!
Не плечом-не бочком,
Не толчком-локотком,
Говорком, говорком.

Речи ее — смутные и смущающие: «От судьбы ветерок: Говорок, говорок», «сахарок-говорок», «воркоток-говорок», «рокоток-говорок»... (Цветаева сама «ворожит», играет со словом...) Он гибель несет, этот «воркот»; «Шелку яркий шнурок, Ремешок-говорок!» Погубительница, коварная змея — вот кем оборачивается ведьма-колдунья: «А моя добыча в глотке — Не под грудью левой!»

Но над всем и вся стоит главное: расставанье навек, прощанье. Вначале оно как бы не всерьез, это прощанье: проводы Масленицы — отчаянной, разудалой, даже разбойной. Она вихрем пронеслась и смела все, что было на пути: «Проваливай, прежнее! Мои дрожжи свежие!» Однако пробил и ее час: время ее истекло: «Масляница! Бусельница! Провожайте Масляницу! Крути, парень, паклю в жгут! Нынче масляницу жгут! Гикалу! Шугалу! Хапалу! Чучелу!»

Это, пока что, — озорство, балаган. Но драматизм разлуки нарастает; «она» продолжает ворожить, и ее заклинания должны превысить все иные силы, даже высшие: «... бури-ворожбы Поверх державна Воркота Божья». И дальше идет прощанье с вьюжной, снежной, жестокой родиной, которая опять не называется, но подразумевается в каждой строке:

А сугробы подаются,
Скоро расставаться.
Прощай, вьюг-твоих-приютство,
Воркотов приятство.

Веретен ворчливых царство,
Волков белых — рьянство...

И в следующем стихотворении родина-Русь отзывается в ответ на прощанье: «Я дорога твоя Невозвратна... Твоя тайная грусть, Твоя тайная грызть, Бесхозяйная Русь, Окаянная жисть». Родина приобретает символические черты некоего тридевятого царства, ускользающего, тающего в бескрайней дали:

Вон за ту' вон за даль,
Вон за ту' вон за синь,
Вон за ту' вон за сквозь,
Грива вкось, крылья врозь...

— Лжемариною
В сизые гряды! —
Я княгиня твоя
Безоглядна...

Не дорога —
Мечта твоя сонна,
Недотрога твоя
Необгонна.

Вон то' дерево!
Вон то' зарево!
Вон то' курево!
Вон то' марево!

Родина превратилась в несбыточную мечту: грешную, колдовскую и манящую, но недосягаемую, в руки не дающуюся, словно одушевленное существо, — да она и есть одушевленное существо. Символический образ Родины — женщины — колдуньи — Любви. Переход, перелив одного образа в другой. Ворожея («бесовка»), морока и разлука; она же — Родина — безоглядная даль, неосуществимая мечта — Любовь: тоже безграничность, несказанность, ни райскими, ни адскими мирами не охватимая:

Возле любови —
Тихие вихри:
(Наш — или ихний?)
Возле любови —
Целые сонмы:
(Наш — или темный?)

Все спутано, перемешано в этой любви; она сама — смута и вносит сумятицу всюду; она никому не подвластна, кроме высшей власти:

Но круговая
— Сверху — порука
Крыл.

А следом идет стихотворение, в котором прочитывается скрытое обращение Цветаевой к мужу: о любви, сквозь разлуку и расстояние, о любви вопреки и поверх всех преград:

От меня — к невемому
Оскользь, молвь негласная.
Издалёка — дремленный,
Издалёка — ласканный.
.....................
Сквозь замочну скважину
В грудь — очьми оленьими.
Через версты — глаженный,
Ковыли — лелеянный!..

Стихи, посвященные Эренбургу (и устремленные к Сергею Эфрону), явились предтечей поэмы-сказки «Переулочки» («Последняя вещь, которую писала в России»). Небольшая эта поэма выразила всю тоску и всю силу мечты поэта.

Сюжет Цветаева взяла из былины «Добрыня и Маринка», — не оставив в ней камня на камне. В былине Добрыня (добродетельный добрый молодец) вступает в бой со злой чародейкой и «распутницей» Маринкой, что колдует в Киеве на Игнатьевской улице, привораживая, а затем губя мужчин. Она сжигает следы Добрыни и пытается его соблазнить; однако ему удается убить ее и тем самым избавить Киев от «нечисти».

У Цветаевой все наоборот. Никакого Добрыни в «Переулочках» нет. Есть безликий, безымянный и бездейственный «он», который подразумеваем, но не показан. Вся поэма построена на ворожбе героини. Героиня тоже безымянна, но наделена большой силой и несет в себе все действие. Как и в «Царь-Девице», она — масштабна, а «он» — пустое место. Оба никак не явлены внешне; о «ней» известно лишь, что она — «в белохрущатых громких платьицах».

В отличие от «русских» поэм «Царь-Девица» и «Егорушка», фабула «Переулочков» проста и передаваема в нескольких словах. Чародейка завораживает молодца тремя соблазнами, тремя стихиями — одна перетекает в другую: земными («яблочками, яхонтами»), водными («реченька» и «рыбонька», которая ускользает) и, наконец, небесными — огненными, радужными, лазоревыми. Туда и увлекает она его. Но на самом деле ничего этого нет; все это она молодцу внушает, дурит ему голову и превращает в «заклятого» тура с золотым рогом, который и остается привязанный у ворот ее дома. Вот как читается финал поэмы:

...Лазорь, лазорь,
Куды завела?

Туды-завела,
Сюды-завела,
Концы залила,
Следы замела

В ла —

В лазорь-в раззор
От зорь — до зорь
На при — вязи

Реви, заклят:
Взор туп,
Лоб крут,
Рог злат.

Турий след у ворот,
От ворот — поворот.

Если, как потом скажет Пастернак, в поэме «Царь-Девица» «в прерванности» дана только ее фабула, то в «Переулочках» резкими, прерывистыми штрихами дано все повествование, вплоть до мельчайших деталей. Например, ворожба героини:

Яблок — лесть,
Яблок — ласть.
Рук за пазуху
Не класть.
.............
Речка — зыбь,
Речка — рябь.
Рукой — рыбоньки
Не лапь...

Заговор, заклинание — форма, «одежда» поэмы. Суть, скрытая под нею, — трагедийная, характерная для зрелого цветаевского творчества. Излюбленная мысль о невозможности, «неможности» ничего подлинного «в мире сем». Героиня «Переулочков» сулит молодцу истинную любовь только в мире ином, «вышнем», где нет земных помех и соблазнов. И, вознеся своего любимого высоко, в «звездную синь», она заклинает его с такой силой любви и тоски, что ее речь уже сливается с авторской:

Пасть — не упасть,
Плыть — не доплыть.
Дарственными —
Душу насыть!

Милый, растрать!
С кладью не примут!
Дабы принять —
Надо отринуть!
..............
Милый, не льни:
Ибо не нужно:
Ибо не лжи:
Ибо ни мужа

Здесь, ни жены.
Раны не жгут,
Жатвы без рук,
Клятвы без губ.

Позднее Цветаева объясняла, что ее поэма — это история последнего обольщения. Обольщения душою, или высотою. Очень явственно звучит здесь мысль о тщете земной любви; в этом отношении «Переулочки» предвосхищают «Поэму Конца», трагедию «Тезей».

Героиня поэмы, как и лирическая цветаевская героиня, прошла разочаровывающий опыт своих незадачливых мужских дружб: с «Комедьянтами», «спутниками», «отроками»... Никто, за редчайшими исключениями, не выдерживал горного воздуха ее души, ее силы, ее чувств, и неизбежно наступала разлука. «От ворот — поворот»... Туда, на эти высоты духа и чувства, мало кто попадал; не попал и «мо'лодец» в «Переулочках». Попадет другой «мо'лодец» — в поэме под этим названием. Она будет написана семь-восемь месяцев спустя, в Чехословакии; но замысел ее уже поселился в сознании поэта. К марту-апрелю двадцать второго, когда завершались «Переулочки», относится подробный план этой грандиозной поэмы, которую Марина Ивановна назовет своей лютой вещью — по силе страстей и по невиданной доселе в ее творчестве психологической мощи...

=====

«Переулочки» были тоже прощальным подарком. «Алексею Александровичу Подгаецкому-Чаброву — на память о нашей последней Москве», — читаем посвящение.

Москва для Цветаевой теперь все больше пустела. Недолгие жители «чердачного дворца» в Борисоглебском, находившие временный приют у Марины Ивановны, давно разлетелись кто куда. В квартире Скрябина было грустно: Татьяна Федоровна заболела жестокой «инфлюэнцией»; болезнь свела ее в могилу. 24 апреля, на ее похоронах, произошла очередная и столь же беспоследственная, как и несколько предыдущих, встреча Цветаевой с Борисом Пастернаком. Двум поэтам понадобилось очутиться в разных краях, чтобы между ними возникла горячая эпистолярная дружба...

Нечеловеческий ужас и тоска переданы в незавершенном стихотворении «Площадь», которое Марина Ивановна назвала «последним словом Москвы»:

Ока крылатый откос:
Вброд или вдоль стен?
Знаю и пью робость
В чашечках ко — лен.

Нет голубям зерен,
Нет лошадям трав,
Ибо была — морем
Площадь, кремнем став.

Береговой качки
.......... злей
В башни не верь: мачты
Гиблых кораб — лей...

Грудь, захлебнись камнем...

Эти камни Красной площади не давали ей покоя, — не раз она писала о них. В то время как раз проводилась реставрация каменного покрытия площади, — а там, внизу, лежали останки всех погибших в результате октябрьского переворота...

=====

Отъезд приближался. Помог, в частности, Марине Ивановне поэт Юргис Балтрушайтис, которого она знала и который был тогда литовским послом в Москве.

С третьего по десятое мая Цветаева получила документы о выезде с дочерью за границу. Сохранились некоторые бумаги: «За разрешение на выезд 2. 454. 000 руб. 3 мая 1922; о получении 1. 728 герм, марок за проезд от Москвы до Риги 10 мая 1922; о получении за 1/2 билета за ребенка 864 герм, марки 10 мая 1922; о получении за плацкарту 12 руб. 50 коп. золотом 10 мая 1922». Сохранилось также заявление Марины Ивановны в жилищное товарищество дома номер шесть по Борисоглебскому переулку с просьбой о предоставлении покидаемой площади родственникам. Имелась в виду Анастасия Ивановна, находившаяся под Звенигородом. Однако она не провожала Марину Ивановну (с которой предстояла разлука, по тем временам, на всю жизнь) из-за ревности к их общему другу (такие случаи между сестрами бывали уже не раз).

В комнатах царил хаос опустошенных шкафов, разворошенных сундуков, разбросанных по полу бумаг, фотографий, даже непроданных картин (!), неподаренных книг вперемешку с битыми стеклами... Из разоряемого «гнезда» в дорогу предназначалась самая малость.

=====

Наконец настал день отъезда: 11 мая 1922 года. Марина Ивановна, закаменевшая и отрешенная, вся ушла в себя. Тревожится, что опоздают на поезд. Речи ее отрывисты, кратки, отсутствующи. Заходят проститься двое-трое знакомых; Аля идет в дом Скрябина за А. А. Чабровым. Тот приводит извозчика. Погружают скудный багаж, едут втроем на Виндавский (теперь — Рижский) вокзал. В Риге пересядут на берлинский поезд; в Берлине должен встречать Эренбург. На немноголюдном вокзале расстаются с единственным провожатым...

Золоторыбкино корыто?
Еще кому-нибудь!
Мне в этом имени другое скрыто:
Русь говорю как: грудь.



Примечания

17. Так в рукописи.

18. Чьего-то присутствия (фр.).

19. Пропуск в рукописи.




(источник — А. Саакянц «Марина Цветаева. Жизнь и творчество»,
М., «Эллис Лак» 1999 г.)
При подготовке текста был использован материал,
размещенный на сайте Института филологии ХГУ.
Сканирование и распознавание Studio KF.



Назад | Оглавление книги | Вперед




Hosted by uCoz