Анастасия Цветаева
«Размышления над книгой А. Саакянц "Марина Цветаева"»
Когда мне передали книгу с названием «Марина Цветаева», я очень удивилась, что ее автор А. Саакянц, с которой я знакома уже четверть века. На книге была дружеская надпись, где выражались волнение и радость, с которыми автор передавал ее мне.
Вот как! Книгу о моей сестре, Марине, как же автор ее писал, не сообщив о ее рождении самому близкому человеку Марины Цветаевой, последнему члену еще живому ее семьи? И мне вспомнилось, как мой друг, талантливый музыковед И. Ф. Кунин, начав квиту о Н. А. Римском-Корсакове, разузнал, что еще жив его сын, оставил Москву и поехал в Ленинград для встречи с драгоценным для него человеком. Ему удалось подружиться с сыном музыканта, в он долго работал над своей книгой в постоянном общении с последним отпрыском своего героя... Почему же не произошло этого здесь?
И вот мне приходится пускаться в путь не очень мне приятный, в отвергание и оспаривание, в «отвечание» на книгу А. Саакянц иначе подумают читатели, видя ее объем и вложенные в нее материалы, что все в ней верно, тем более что сестра человек пишущий молчит. Я же в мои 93 года, почти нигде не бывая, ищу мира, покоя, иных не литературных размышлений. Но долг заставляет меня взять перо.
Отзыв мой о книге таков: очень неровная. То вполне хорошие страницы, умение вникнуть в поэта и особенности ее творчества, то непонимание личности Марины, неверный о ней тов. Поэтому и вся книга трудночитаемая: ходишь, как по холмам.
Первое, что отвергаю в этой книге, это ее тон. Он развязен. Этого моя сестра не заслужила. Это ошибочный тон. А ведь тон делает музыку. Да, музыка не та!
Сначала я хотела писать автору. Но чем больше я углублялась в страницы, тем более увядал этот замысел, ответ далеко превосходил рамки частного письма, становясь долгом моим перед массой читателей, узнавших о юности Марины, что она была «взбалмошная 18-летняя девчонка» (стр. 32) или что ее чувства были «мелодраматичны» (стр. 110). Возникает вопрос, где тот высокий уровень автора, с которого она дает себе право ронять на якобы нижестоящую героиню эти иронические «мело»? Нестерпимая развязность и, мало сказать, смелость так отзываться вызывает удивление почему именно Марину Ивановну Цветаеву выбрал автор для своей книги? Все это являет следующий изъян изъян любви автора к героине, чему уже при всем желании невозможно помочь.
Но вот я получаю отзыв от родственника Н. Гумилева от Сергея Гумилева. Он пишет мне о недостатках книги А. Саакянц, поясняя их тем, что автор ее не поэт и потому не понимает поэта. Так вот в чем, может быть, дело!
Зрение мне изменяет, и книгу А. Саакянц мне читали вслух друзья в их свободное время, и чтение это длилось долго. И удивление друзей, как и мое собственное, прерывало чтение, вызывая волнение в беседе. Меня спрашивали: «А почему Анна Александровна не показала вам книгу в машинописи, не согласовала свои недоумения с вами?» Другие говорили; «Почему автор так торопился с книгой, что не осведомился о материале о Марине Ивановне, прежде чем писать, что она не могла сказать своей сестре так о своих детях в год нужды, как вы утверждаете? Когда мы, читатели, читали то самое, что она оспаривает, в ваших «Воспоминаниях» ».
Действительно, в моей книге сказано (стр. 532): «Спасти обеих я не могла, нечем было кормить, я выбрала старшую, более сильную, помочь ей выжить. Ирину в приюте кормили, как красноармейских детей, что-то варили, и я ее там оставила. Алю, больную, везла на телеге, укутав в солдатскую шинель. Я шагала рядом, долго, далеко, не знаю сколько... В огромных чужих валенках, стоптанных. Снег глубокий. Голова кружилась. Лошадь была тоже слабая. Мне не дали сесть на телегу, да я и не села бы, лошадь жалко...» Маринины слова мне, сокровенные, я берегу, я их помню. А Саакянц их оспаривает.
«Не могла Марина Ивановна сказать так своей младшей сестре...» Что мне ответить ей?
В письме к Вере Звягинцевой после сообщения о смерти Ирины: «Я была так покинута! У всех кто-то есть: муж, отец, брат, у меня была только Аля... Аля была больна, и я вся ушла в ее болезнь, и вот Бог наказал. Я даже на похороны не поехала. У Али в этот день было 40°».
А. Саакянц оспаривает и то, что сказала А. С. Эфрон в более поздние годы Веронике Лосской и что та напечатала. Или она не знала этого о Марине материала? «...Была страшная зима 19191920 гг. Мама могла тогда накормить, одеть и спасти только одного ребенка, не двоих, и ей пришлось сделать этот ужасный выбор».
Доказательством своей правоты А. Саакянц приводит факт из моих «Воспоминаний»: за 16 лет до этого в лесу Шварцвальда рассказанную матерью нам, двенадцати- и десятилетней, сказку о разбойнике, хотевшем убить обеих дочерей, но на мольбу матери согласившемся одну оставить в живых. Мать зажгла в часовне две свечки пусть судьба решит: какая, чья свеча погаснет позже ту пощадить. Но свечи горели так ровно, что погасли одновременно. Разбойник, поразись таким чудом, ушел в лес каяться. Может ли эта сказка отвечать за голодный 1920 год в Москве?
Слежу за заметками моими на полях книги, прочитанными мне вслух. Меня останавливает все тот же тон сомнительной музыкальности, хладнокровного приглядывания автора к натуре, которым она делится с читателем. Увы, как далек он от того, который диктует любовь, вскрывающая загадки и тайны индивидуальности теплом дыхания художника, сливающегося с натурой и способного одаривать читателя драгоценностями постижения!
Читаем: «В стихотворении этом ощутима явная романтическая поза» это о так любимом с юности нашей, таком веселом, полном полутайного юмора:
Какой-нибудь предок мой был скрипач,
Разбойник и вор при этом,
Не потому ли мой кров бродяч
И волосы пахнут ветром...
Не в одиночестве ли приглядывается к стихотворению автор книги? Похоже... Но ведь и заразить может этой недоверчивостью (как во входной двери глазком) доверчивую, добрую душу девушки или юноши, зачерпнувших добрыми пригоршнями из Марининого источника лирического юмора. И строки о волосах, пахнущих ветром, автор оценивает следующим образом: «Такие строки для Цветаевой сейчас слабы» ... ?
Но вот другой пример: «Разорванность души» Марины, о которой она пишет, может быть, вызовет сочувствие в авторе? Увы, нет. Но она пускается в путь, думается, необязательный для литературоведа: «эта разорванность, конечно, терзала ее мужа...» (стр. 83).
А вот нежданно (на стр. 207) прорыв в понимание. Тема Марина и деревья. Цитата о серебристом тополе нашего детства. И, хлебнув Марины, А. Саакянц пишет: «Цветаева вдыхала в них (деревья. А. Ц.) душу, они как бы помогали ей жить». Мы точно вбежали в кем-то распахнутые ворота цветаевской жизни и мне стало легче на душе. И вот опять: чистый восторг на одну страницу перед стихами Марины «К тебе, имеющему быть рожденным столетие спустя, как отдышу»... автор забыла про «романтическую позу» своей героини и радуется вместе с читателем, и я отдыхаю от ошибок автора, от ее через страницу опять, кажется, холоднокровия...
Не ошиблась! На следующей странице (стр. 208) А. Саакянц высказывает категорическое утверждение, что Марина как автор в 1919 году иначе говорит о понятии бюргерства, чем в следующие годы, что она его «пересмотрела»... Из себя вытягивает А. Саакянц этот «пересмотр» и щедро дарит его Марине. Увы, заодно и читателям, и что им делать, как не верить «известному цветаевоведу»?..
Хождение по «горбам» книги А. Саакянц тоже является темой, когда предельно ясно непонимание автором Мариииной лирики, и вдруг, как подарок, строки: «В сентябре 1915 года Цветаева пишет удивительное стихотворение» и мне, сестре Марины и критику книги А. Саакянц, захотелось написать это слово «удивительное» курсивом, так обрадовалась я признанию чем-то захваченного автора после «романтических поз» и «мелодраматизма» и такое не раз бывало в слушании этой книги, когда вдруг доходила до автора сила творчества ее героини! Когда А. Саакянц начинала на миг, на час, на страницу чувствовать то, чем давно упивались читатели до начала чтения ее книги... Победа Марины над автором.
От этих скачков внезапных я уставала над книгой А. Саакянц не меньше, чем от огорчения непониманием. То холодное разглядывание, то автор вдруг на миг делался уязвим, сдавался власти, «колдовству» поэта над критиком дорогая моя Марина!..
Цитирую... «удивительное» стихотворение. Оно своего рода ключ к ее характеру и к ее творчеству:
Цыганская страсть разлуки!
Чуть встретишь уж рвешься прочь!
Я лоб уронила в руки
И думаю, глядя в ночь:
Никто, в наших письмах роясь,
Не понял до глубины,
Как мы вероломны, то есть
Как сами себе верны.
«Она сама, можно сказать, на заре своей жизни дала ответы на вопросы, которые ей зададут, и на обвинения, которые ей предъявят» (стр. 86).
Если бы я писала о ком-то, такого от него не слыхав, я бы не решилась взять на себя утверждение: «В драме Метерлинка «Чудо Святого Антония» Антония играл Ю. А. Завадский. Роль героя Метерлинка и облик актера слились воедино в воображении Цветаевой» (стр. 160). А что, если не слились? Меня такое коробит. Ни малейшего сомнения в себе.. И нет чувства бережности к героине книги. Ни, я бы сказала, к читателю...
И вот еще приступ смелости: «Цветаевой не удалось достичь в пьесе о «Червонном валете» того, что удалось Блоку в «Балаганчике» » (стр. 169). Безапелляционно! Автор утверждает, что в карты (персонажи пьесы) не проникли человеческие души, нигде не добавляя скромно: «на мой взгляд». Этой скромностью автор не страдает, давая свое мнение как ей кажется с объективностью. Не допуская, что на чей-то другой слух душевный проникла человеческая душа в карточный силуэт. Что, может быть, целая симфония рождается в ком-то там, где для А. Саакянц пусто. Отстранив все другие возможности толкования, отстранив их богатство, автор довольствуется бедностью единообразия своего толкования.
И тот же уверенный тон в следующей теме (стр. 209210) о трудном для Марины поведении в дни голода: получая для детей помощь соседей, кому и как быть благодарной. Кажется, только сама мать, которой осталась горсть картошек, и подаяние от других матерей, чуть богаче ее! может решить тонкий вопрос о ежедневной благодарности или ее недостаточности! Только Маринины пальцы могут расплетать эти трагические узоры, не ошибаясь! Но А. Саакянц за нее берется размышлять и дарит читателям свои размышления. И на полях ее книги моя запись (вместо Марининой, смолкшей, благо звали нас «Сиамские близнецы»!) эта запись гласит: «Ваше ли дело размышлять о Марининых «благо» и «неблагодарностях», вашим ли рассудком, столь рознящимся от Марининого! Увы, не могу молчать!..»
Но вот идут страницы Марининых писем после смерти младшей дочки своей, трехлетней Ирочки (доставшихся автору от ее старшей подруги, Марининой дочери А. С. Эфрон) и спасибо, они не приправлены авторским пальцем. Читатель волен читать, чувствовать, размышлять сам! (стр. 217-220).
И снова хорошие, понимающие строки о трудной поре: «...мужа не было рядом, возможно, не было и в живых. А все прочие, даже самые сочувствовавшие и помогавшие, жили все-таки свою, а не ее, Марины Цветаевой, жизнью» (стр. 221). Простое человеческое сочувствие! Как мирится оно в авторе с укорами своей героине в «позе», «театре» ее лирических стихов! Не «поза» а вызов, бесстрашное открывание себя свойственно было Марине через еще новый образ как самозащита: не кто-то сама о себе все сказала!..
А вот досадные небрежности.
Описывая наружность Марины и ее манеру одеваться, автор сообщает, что она предпочитала носить блузки и юбки или шаровары, не поясняя, что шаровары Марина носила только летом в Коктебеле, где с Максом Волошиным ходила по горам. И упускает страсть Марины к старинного фасона платьям (узкий лиф и от талии пышность XIX века), о чем могла бы прочесть в моих «Воспоминаниях», и, что для Марины было много характернее, ее постоянный поход против моды.
И еще. На странице 39 об открытии в 1912 году музея на Волхонке А. Саакянц называет его «Музеем Александра III» (словно «Музей Достоевского», «Музей Маяковского»), в то время как музей этот назывался «Музей изящных искусств имени Александра III». Видимо, не зная и не справясь в архиве этого музея почему его имени? А дело было так: одна из первых жертвовавших на создание музея, если не ошибаюсь, некая Алексеева, отказавшая свой капитал на это культурное начинание, лежала тяжело больная, услыхала похоронный звон. Она спросила по ком это? Ей ответили, что умер государь Александр III. «Так пусть же наш начинающийся музей будет его имени»... сказала больная, сама уже почти умиравшая. Ее желание было записано и исполнено. Вот какая случайность вызвала это имя в названии музея. А А. Саакянц, выпустив слова «изящных искусств», приписала весь музей Александру III, что является ошибкой, небрежностью.
Третий раздел книги А. Саакянц назван «Если душа родилась крылатой», повторяя названием хорошую, глубокую статью И. Кудровой о Марининой лирике. И что же мы читаем под этим названием здесь? «Вряд ли Цветаева ощущала гул исторических назревающих событий. Знала ли толком о происходящем Цветаева, читала ли она газеты? Скорее всего нет». Хотелось бы знать, с кем автор советовался, прежде чем написать это «скорее всего нет»? Откуда такая уверенность в своей безошибочной правоте? И эту «безошибочность» она дарит читателям без малейшего сомнения в себе а на что опираясь? Не только ощущала Марина назревающие события прозревала многое. Иначе откуда бы взялась такая пророческая уверенность после свержения царя и февральской революции, что это лишь «спевка», что «обедня еще впереди»? Но А. Саакянц, видимо, знает лучше...
Здесь в книге снова «горбы». Автор пытается заново переосмыслить вопрос о гражданственности Марины Цветаевой, но делает это половинчато, то понимая, то не понимая ее. А. Саакянц почему-то пропускает очевидную возможность найти и подчеркнуть в героине все, что роднило ее с мятущейся Родиной, пусть не так, как других поэтов, по-своему. На странице 153 приводятся цитаты из дневников 1918 года такие важные и значимые для правильного взгляда на гражданскую позицию Марины Цветаевой, но не делается иного более глубокого вывода, кроме как: «Многоголосие революционной России вот что ворвалось в цветаевское творчество». Можно лишь сердечно поблагодарить А. Саакянц за эту ценную публикацию, открывающую нам новую Марину:
«Кого я ненавижу (и вижу), когда говорю чернь.
Солдат? Нет, сижу и пью с ними чай часами из боязни, что обидятся, если уйду.
Рабочих? Нет, от «позвольте прикурить» на улице, даже от чистосердечного: «товарищ» чуть ли не слезы на глазах.
Крестьян? Готова с каждой бабой уйти в ее деревню жить: с ней, с ее ребятишками, с ее коровами (лучше без мужа, мужиков боюсь!) а главное: слушать, слушать, слушать!
Кухарок и горничных? Но они, даже ненавидя, так хорошо рассказывают о домах, где жили: как барин газету читал «Русское слово», как барыня черное платье себе сшила, как барышня замуж не знала, за кого идти: один дохтур был, другой военный...
Ненавижу поняла вот кого: толстую руку с обручальным кольцом и (в мирное время) кошелку в ней, шелковую («клеш») юбку на жирном животе, манеру что-то высасывать в зубах, шпильки, презрение к моим серебряным кольцам (золотых-то, видно, нет!) уничтожение всей меня все человеческое мясо мещанство!»
И еще:
«Большевики мне дали хороший русский язык (речь, молвь)... Очередь вот мой Кастальский ток! Мастеровые, бабки, солдаты...»
Я вплотную подошла к иллюстрациям.
Крупный недостаток книги и я ему не нахожу оправдания это отсутствие в ней, первой отечественной книге о моей сестре, книге, где «Марина Цветаева» золотом по белизне словно сафьяновой, твердой обложки, это отсутствие фотографии матери героини книги. В этом изъяне автор передо мной, прислав мне книгу с надписью, извинился по телефону.
Увы, мотивировки отсутствия спешка? не помню. Просмотрев книгу, я хотела ответить автору: «Я квалифицирую такое отсутствие иначе. Это недостаток душевности. Бывая изредка у меня, автор могла за срок создания книги не раз переснять фотографию матери Марины у меня. Значит, не почла нужным? Отец наш одиноко представлен в начале книги. А на месте общепринятого портрета матери профиль неизвестной женщины и надпись под ним: «Марина Цветаева, портрет неизвестного художника». С полным отсутствием сходства с профилем сестры моей, что легко узнается по сличению с несколькими фотографиями Марины в профиль, в различном возрасте. Просто посторонние черты. К чему он тут?
В книге, лишенной образа матери, о которой Мариной написано: «Все, чем в лучший вечер мы богаты, нам тобою вложево в сердца!» в этой книге много лишнего об Э. Миндлине, фото Э. Миндлина. Автор вынуждает меня о нем рассказать правду сколько лет молчала, хотела пощадить живого, и приходится потревожить прах! ради правды...
Миндлин! В своей книге он так расписал свое с Мариной знакомство, что оно представлено вроде годами. А длилось оно один месяц или, может быть, полтора. Весной 1921 года я приехала с 9-летним сыном из Феодосии, где у меня бывал и читал свои стихи Э. Миндлин. Меня выписала в Москву Марина, к себе; жила я у нее в Борисоглебском переулке, а работала в военном учреждении. Вскоре приехал Миндлин и пришел ко мне, то есть к Марине. Жить ему было тогда негде и не было денег. Я попросила Марину приютить его в проходной комнате ее большой квартиры. Сказала, что он поэт. Глаза у него были огромные, и Марина посвятила его глазам стихи. Это явь.
Все время шел разговор о моих оставленных в Феодосии вещах: корзине типа чемодана, большой шляпной старого фасона деревянной картонке и маленьком самоваре. Я его сохранила через превратности лет, как и все вещи, коими было это все набито, наинужнейшие, без чего нельзя жить, не проданные за все время жизни в Крыму даже в годы нужды. Их не было сил у меня и 9-летнего мальчика привезти.
В Феодосию ехал наш молодой друг, сын священника, Сережа Соколов. Он брался привезти вещи. Но Миндлин, тоже собиравшийся в Феодосию, этому помешал. Он знал, где мои вещи, и, когда пришел за ними Сережа, ему их не дали, сказав привезет Миндлин. Мы с грустью встретили неудачника Сережу. Ждали Миндлина. Вот как Марина мне рассказала его приезд (я была на работе).
Понимаешь, разлетелся, как домой! В полной уверенности, что я его опять приму! на площадке он стоит без вещей. Я его спрашиваю: «Где Асины вещи?!» Он замялся, растерялся: «Я их... я их забыл в Феодосии...» Тогда я ему сказала: «Да? А я вас в Москве!..» и закрыла дверь перед его носом.
Не помню, чтобы и я дальше имела с ним дело...
Что же рассказал он о нас в своей книге? Совершенно неверно, что он сперва жил у меня на другой квартире, над Москвой-рекой, куда меня устроила Марина на лето, к знакомым. Что будто бы я попросила соседа освободить для него комнату (?! никаких соседей я не знала! ); что мы постоянно все Марина, я, он. Майя Кудашева, наши дети вечерами лежали в уютном дворе на траве и читали друг другу стихи этого не было (да и двора такого там не было!): во-первых, потому, что Марина его не простила и я тоже, да он и не просил прощенья; во-вторых, потому, что дни наши в ту пору были так заняты работой и трудным бытом, добыванием еды и заботой о детях, что и в голову не пришло бы лечь на траву с чтением стихов.
Об истории с феодосийскими вещами он не пишет совсем...
Еще один пример его фантазии. Миндлин пишет, что нередко сидели на ступеньках входа в дом, где жила Марина, он, Марина, старик Волконский... В то время как это не только психологически, но и физически было невозможно: каменные, неудобные ступеньки выдвинулись до половины тротуара куда было бы ноги девать от прохожих? на ходу у входящих и выходящих жильцов. И чопорный, церемонный Волконский, сидящий для чего? на улице с Мариной в 20-летним Миндлиным!..
Я слышала, что жив его сын, совсем другого типа, чем отец, и мне сердечно жаль, что он прочтет эти страницы, но я думаю, что отцу есть оправдание, что он просто был больной человек. Иначе как объяснить описанный им случай с ЦУПВОСО? Ведя речь о том, как Марина ненавидела засорение русского языка, он рассказывает (примерно в таких словах), как к Марине Ивановне пришла ее сестра Анастасия Ивановна и сказала: «Марина, на Никитской висит название ЦУПВОСО». «Не может быть!» сказала Марина Ивановна. «Поди проверь!» пожала плечами Анастасия Ивановна. «Эмиль Львович, идемте!» сказала Марина Ивановна и они пошли. На обратном пути она молчала и молчала. Затем сказала (по-моему, через два дня): «ЦУПВОСО какой ужас!»
Сцена с ЦУПВОСО между мной и Мариной плод фантазии.
Если бы я на деле сообщила Марине, что на Никитской висит слово «ЦУПВОСО», Марина положила бы мне руку на лоб: «Ася, у тебя температура?» Ибо я каждый день шла из ЦУПВОСО, где вела ликбез с женами солдат в Центральном Управлении Военного Сообщения, куда меня Марина и вызвала, выписала из Феодосии в Москву. Там я не только работала, но и получала паек в ЦУПВОСО...
Таков стиль выдумок Эмиля Миндлвна. Несомненно, он был болен... Вот к каким объяснениям о нем вынудила меня А. Саакянц, поместив его портрет в книге «Марина Цветаева»...
Остается последнее: портрет моей сестры работы Н. Н. Вышеславцева. Увидев этот чудовищный портрет в «Огоньке» и прочтя восхваление его А. Саакянц, я возмутилась: как может восхвалять его человек, никогда не встречавшийся с Мариной в жизни и, что еще страннее видавший множество ее фотографий, явно говоривших о полнейшем несходстве портрета с натурой! Карикатура! Я, услыхав, что на другой день портрет этот среди нескольких современных будет показан всем, кто придет на очередное собрание к Л. А. Мнухину, позвонила из Дома творчества в Переделкино в Москву, Надежде Ивановне Катаевой, и просила ее записать мною приготовленный отзыв об этом портрете прочесть вслух перед началом собрания. Там говорилось, что я прошу помнить две вещи: что я, сестра Марины, еще жива и лучше меня никто не может судить о портрете. Дальше шло перечисление несходств: огромные эфроновские глаза с лица ее дочери пересажены на лицо матери, нос короче Марининого, рот бантиком.
Выслушав и записав под мою диктовку это по телефону. Надежда Ивановна умолила меня пожалеть автора статьи, А. Саакянц, зачем ее огорчать публично. «Я обещаю, Анастасия Ивановна, что сегодня же прочту ей ваш текст, она узнает все ваши возражения, этого достаточно, уверяю вас...»
И я согласилась. Мою страничку Надежда Ивановна прочла ей, как обещала, но мнение сестры Марины не произвело на нее никакого впечатления, и она повторила свое воспевание в книге, навязав его читателю, с обычной самоуверенностью. Фактическое несходство ни черт, ни выражения лица не поколебало собственное ее мнение о высоком качестве портрета, о внутреннем сходстве «из всей... иконографии, прижизненной и посмертной, этот портрет наиболее выразительный... Это портрет единственный в своем роде портрет-озарение» (стр 235).
С «единственностью в своем роде» согласна не только я, но и многие (среди них и художники), мне о нем сказавшие: «Это совершенный кошмар!» и «Ужас какой-то!» Карикатура!
А вот недосказанное мной в отзыве, присланном мне профессором Л. Н. Козловой: «Наконец-то появилась отечественная книга о Марине Цветаевой это само по себе большая радость, тем более что в ней приводится много новых, доселе недоступных, архивных материалов. Впервые эпизоды, с которыми читатель познакомился ранее по различным публикациям, сложились в единую цепочку, в стройную кантилену цветаевской биографии. Однако ряд особенностей книги вызывает досаду.
Под пером критика в нашем воображении вместо светящего и волнующего образы Марины Цветаевой взбалмошная женщина, которая нуждается в снисхождении и контроле, каковую функцию и взяла на себя А. Саакянц. На странице 14 тоскливые юношеские искания Марины она именует «сумбуром в собственной душе». На странице 47 читаем о «юношеском эгоцентризме» Цветаевой и «самолюбовании», на странице 232 о том, что она «пытается обмануть саму себя», и не раз встречется упоминание об ее «инфантилизме», «инфантильности». Так критик, не любя и не понимая Марину Цветаеву, приземляет ее. Но, впрочем, А. Саакянц в конце концов ей все прощает как-никак великий поэт. Однако нередки и порицания типа: «Некоторые стихи поздней осени шестнадцатого повторяют предыдущие, и не лучшим образом; в них утеряна какая-то мера, варьируется тема запретной любви, греха» (стр. 114). Как будто Цветаева не прокричала на весь мир о своей «безмерности в мире мер»! Как будто ее образ можно представить без бунтарства и бравады!
В своей статье-ответе критикам «Поэт о критике» Марина Цветаева утверждала, что «не может быть хорошим критиком поэт, который пишет плохие стихи и печатает их». Это как минимум. А что же говорить о тех, которые берутся судить о поэте, хотя сами стихов не пишут вообще и совершенно лишены поэтического восприятия? И почему забыто такое очевидно верное положение В. Шкловского, что о поэтическом следует высказываться только поэтически? И все цветаевские установки о том, кто может быть ее критиком? В числе других она предъявляет ему такие требования зная свою сложность: «Чтите и любите мое, как свое, тогда вы мне судьи».
«Проникаясьпроникаю» так характеризовала Марина Цветаева свой собственный критический метод. А как выглядят у А. Саакяац попытки «проникнуться» и понять?
Сложность и причудливость поэтических образов-аналогий в стихах Цветаевой, весь ее сновиденный духовный мир критик резко отграничивает от реальных жизненных событий Марины Ивановны. Оттого так часто и упоминается в книге об ее «игре», «театре», «позе», воображаемых ситуациях, фигурирующих в ее стихах. Так критику легче: можно позволить себе ни во что не вникать в не «проникаться», а все списать на то, что у Марины Цветаевой в жизни было одно, а в поэзии совсем другое, сплошная выдумка.
Вот тогда-то вместо органичной, как воздух, предельно искренней и откровенной в своем поэтическом самораскрытии (хоть и прикрывающейся при этом) Цветаевой под пером А. Саакянц возникает абсолютно психологически недостоверный образ манерный, изломанный и никому (в том числе автору) не понятный.
Не умея проникнуться психологией поэта, А. Саакянц, тем не менее, берется за разбор практически всех стихов Марины Цветаевой. Отсюда поверхностность и нередко полная несостоятельность этого анализа. Так, на странице 112 мы встречаемся с трактовкой критиком Цветаевой по ее стихотворению «Я тебя отвоюю у всех земель, у всех небес» как заурядной женщины-собственницы. Похоже, что А. Саакянц нимало не смутило то, что Марина Цветаева не раз во всеуслышание заявляла, что признает только две собственности: детей и свои тетради. А сколько разговоров о «великой низости любви», о Марине-Еве (стр. 228) вопреки тому, что Цветаева всегда отождествляла себя с Психеей и отвергала земную Еву как полностью чуждую и не соответствующую ей своей бездуховностью; та Цветаева, про которую один друг ее в эмиграции скажет: «Одна голая душа это даже страшно!»
А. Саакяиц не пытается поднять читателя до высот Цветаевой, а, напротив, старается объяснить ее, адаптируя к среднему уровню. Постоянное удивление вкусам и пристрастиям Марины Цветаевой, непонимание их просто убивает.
Зато приятным контрастом конец книги радует извлечениями из массы отзывов о Цветаевой писателей и поэтов, наших современников. И хочется присоединиться к возвышенным словам О. Вациетсва: «Цветаева звезда первой величины. Кощунство кощунств относиться к звезде как к источнику света, энергии или источнику полезных ископаемых. Звезды это всколыхающая духовный мир человека тревога, импульс и очищение раздумий о бесконечности, которая нам непостижима...»
Да, неповторимая, яркая и сильная личность Марины Цветаевой вот что само по себе важно в ее творениях и что не сумела донести до читателя А. Саакянц».
Заканчивая разговор о книге, я все-таки радуюсь, что на многих страницах моей рукой написано «хорошо» их больше десяти, таких пометок (стр. 248251, 252, 254, 258, 310, 312, 323). Это те места, где автор на миг сливается со своей героиней, на миг проникает в нее...
(источник журнал «Звезда», №8, 1987 г.)