Назад | Оглавление книги | Вперед


Анна Саакянц

«Марина Цветаева. Жизнь и творчество»


Часть первая. РОССИЯ

3. Крылатая душа поэта (начало)

(1917—1918)



Первые стихи нового года. Отклик на Февральскую революцию. Рождение Ирины. Планы отъезда в Крым. Жизнь в Феодосии. Защита Мандельштама. «Октябрь в вагоне». В Москве. Встреча с П. Антокольским и с Ю. Завадским. Отношение к революции. «Вольный проезд». «Службы» Марины Цветаевой. «Роман» Поэта с Театром. Комедьянт. Смерть А.А. Стаховича. «Сонечка».



В первые дни нового 1917 года в тетради Цветаевой появляются стихи, в которых слышатся перепевы старых тем, говорится о последнем часе нераскаянной, истомленной страстями лирической героини («Так, одним из легких вечеров...», «Мне ль, которой ничего не надо...»). В наиболее удавшихся стихах, написанных в середине января — начале февраля, воспевается радость земного бытия и любви:

Мировое началось во мгле кочевье:
Это бродят по ночной земле — деревья,
Это бродят золотым вином — грозди,
Это странствуют из дома в дом — звезды,
Это реки начинают путь — вспять!
И мне хочется к тебе на грудь — спать. 

Или:

Август — астры,
Август — звезды,
Август — грозди
Винограда и рябины
Ржавой — август!
.................
Месяц поздних поцелуев,
Поздних роз и молний поздних!
Ливней звездных —
Август! — Месяц
Ливней звездных!

Стихотворение помечено седьмым февраля. В этот день Сергей Эфрон пишет сестре Вере из Нижнего, где с 24 января он проходил занятия в 1-м Подготовительном учебном батальоне, — о лютых солнечных морозах и о том, что «из-за прекращения железнодорожного движения командующий войсками не разрешил давать отпуска». Однако через десять дней, после короткого пребывания в Москве, он пишет сестре Лиле уже из Петергофа, куда 11 февраля командирован в 1-ю Петергофскую школу прапорщиков: «Москва со всеми оставленными там кажется где-то страшно далеко-даже дальше, на другой планете. Все похоже на сон». И описывает свой военный быт: «...в одной комнате помещаются более ста человек, — все это галдит, поет, ругается, играет на балалайках и пр. и пр. «.

Как далека эта реальность от мира, куда целиком ушла Марина Цветаева, едва ли внятно себе представляющая, несмотря на письма мужа, живую, историческую реальность... Она по-прежнему погружена в свою романтику, в свой театр.

Стихи о Дон-Жуане; подобно заморской птице, он залетел в страну метелей:

Нет у нас фонтана,
И замерз колодец...

(под которым угадывается «колодец» на Собачьей площадке, — это место уже несколько десятилетий назад кануло в Лету). Чудо, однако, происходит: Дон-Жуан встречает «ее»:

Ровно — полночь.
Луна — как ястреб.
— Что — глядишь?
— Так — гляжу!
— Нравлюсь? — Нет.
— Узнаёшь? — Быть может.
— Дон-Жуан я.
— А я — Кармен.

Стихотворение написано 22 февраля — в канун второй русской революции. Вряд ли Цветаева ощущала «гул» назревающих исторических событий. Но ее отклик на них же последовал — в день отречения царя — 2 марта 1917 года:

Над церко'вкой — голубые облака,
Крик вороний...
И проходят — цвета пепла и песка —
Революционные войска.
Ох ты барская, ты царская моя тоска!

Нету лиц у них и нет имен, —
Песен нету!
Заблудился ты, кремлевский звон,
В этом ветреном лесу знамен.
Помолись, Москва, ложись, Москва, на вечный сон!

Что стремилась передать Цветаева в этом стихотворении? Ощущение прерванности, гибели, исчезновения прежней жизни? Безучастность к свершающемуся? Какая работа шла в ее растревоженной душе?.. Незавершенность отношения к изображаемому — вот что характерно для этого стихотворения, так же, как и для некоторых других, посвященных внеличным событиям.

Пал без славы
Орел двуглавый.
— Царь! — Вы были неправы.

Помянет потомство
Еще не раз —
Византийское вероломство
Ваших ясных глаз...
.................
Царь! — Потомки
И предки — сон.
Есть котомка,
Коль отнят — трон.
(«Царю — на Пасху», 2 апреля 1917 г.)

Взволнованно-пророчески звучат строки написанного следом (4 апреля) стихотворения «За Отрока — за Голубя — за Сына...», в котором поэт вымаливает жизнь для маленького наследника, дабы не повторилась страшная угличская история с царевичем Дмитрием:

Ласковая ты, Россия, матерь!
Ах, ужели у тебя не хватит
На него — любовной благодати?

Грех отцовский не карай на сыне.
Сохрани, крестьянская Россия,
Царскосельского ягненка — Алексия!

Она словно предчувствовала трагедию, которая разыграется в ночь с 16 на 17 июля 1918 года в Екатеринбурге и которую она будет оплакивать спустя почти двадцать лет в «Поэме о Царской Семье»...

Но, помимо всего, это чувство сострадания и тревоги за неизлечимо больного мальчика для Марины Ивановны, ожидающей ребенка (и непременно сына!), вполне конкретно...


=====


Тринадцатого апреля 1917 года у Цветаевой родилась дочь Ирина.

На двух сохранившихся фотографиях, где Ирина снята вместе с Алей, девочке около двух лет; у нее высокий лобик, маленький рот и огромные отцовские глаза (она вообще больше похожа на отца, чем на мать).

«Я сначала ее хотела назвать... Анной (в честь Ахматовой). — Но ведь судьбы не повторяются!» — записала Марина Ивановна в тетради.

Из родильного дома, где пробыла около трех недель, она пишет Але (та в свои неполные пять лет уже читает!) записочки (крупными печатными буквами):

«Але. (Прочти сама.) Милая Аля,

Я очень по тебе соскучилась. Посылаю тебе картинку от мыла.

Твою сестру Ирину мне принес аист — знаешь, такая большая белая птица с красным клювом, на длинных ногах.

У Ирины темные глаза и темные волосы, она спит, ест, кричит и ничего не понимает.

Кричит она совсем как Алеша27, — тебе понравится.

Я оставила для тебя няне бумагу для рисования, нарисуй мне себя, меня и Ирину и дай Лиле, она мне привезет. Веди себя хорошо, Алечка, не капризничай за едой, глотай, как следует.

Когда я приеду, я подарю тебе новую книгу.

Целую тебя, напиши мне с Лилей письмо.

Марина

16-го апреля 1917 г.

Попроси Лилю, чтобы она иногда с тобой читала».

Мать обращается к маленькой девочке почти как к взрослому человеку; родительские наставления перемежаются новостями и даже бытовыми поручениями:

«Милая Аля,

Вера мне передала то, что ты сказала, и мне стало жалко тебя и себя. Я тебя недавно видела во сне. Ты была гораздо больше, чем сейчас, коротко остриженная, в грязном платье и грязном фартуке. Но лицо было похоже. Ты вбежала в комнату и, увидев меня, остановилась. — «Аля! Разве ты меня не узнаешь?» — спросила я, и мне стало страшно грустно. Тогда ты ко мне подошла, но была какая-то неласковая, непослушная...

Мартыха! Не забывай по вечерам молиться за всех, кого ты любишь. Молись теперь и за Ирину. И за то, чтобы папа не попал на войну. Крепко тебя целую.

Марина».

И еще письмо:

«Москва, двадцать девятого апреля, тысяча девятьсот семнадцатого года, суббота.

Милая Аля,

Может быть теперь я уже скоро вернусь. Я тебя не видала только шестнадцать дней, а мне кажется, что несколько месяцев.

У тебя, наверное, без меня подросли волосы и можно уже будет заплетать тебе косички сзади.

Я думала — у Ирины темные волосы, а оказались такие же, как у тебя, только совсем короткие. А глаза гораздо темней твоих, мышиного цвета.

Мартышенька, почему ты мне не присылаешь рисунков? И почему редко пишешь?

Боюсь, что ты меня совсем забыла.

Гуляй побольше, теперь такая хорошая погода.

На бульвар можно брать с собой мячик, на Собачью площадку не бери и вообще там не гуляй.

Целую тебя. Будь умницей. Может быть скоро увидимся.

Марина».

В тот же день — другое письмо: земные заботы, требование помощи и даже некий практицизм, точные подсчеты расходов (кажущиеся неожиданными!) соседствуют в нем с творческими помыслами. Позволим себе привести письмо целиком, дабы показать поэта в так называемом «ракурсе быта»:

«Милая Лиленька,

У меня к Вам просьба: не могли бы Вы сейчас заплатить мне? Вы мне должны 95 р<ублей> (70 р<ублей> за апрель (по первые числа мая), 24 р<убля> за март (70 р<ублей>-46 р<ублей>, которые Вам остался должен Сережа) и 1 р<убль> за февр<аль> (Вы мне должны были — помните, мы считались? — 18 р<ублей>, но 2 раза давали по 10 р<ублей>, а я в свою очередь платила за молоко, так что в итоге Вы мне оставались должны за февраль 1 р<убль>. У меня каждая копейка записана, дома покажу.)

У меня сейчас большие траты: неправдоподобный налог в 80 р<ублей>; квартирная плата, жалованье прислугам, чаевые (около 35 р<ублей>) здесь, — и м. б. еще 25 р<ублей> за 2 недели, если до 4-го не поправлюсь.

А занимать мне не у кого, я Никодиму28 до сих пор должна 100 р<ублей>.

— Сделаем так. Купите мне у Френкелей пару башмаков — 29 номер (их 38 мне мал), а остальные деньги, если не трудно, пришлите с Верой. Смогу тогда начать платежи. Пришлите башмаки, все-таки надо померить.

Потом — Вера говорила о каком-то варшавском сапожнике. Возьмите у Маши свои старые желтые башмаки (полуботинки), к<отор>ые я хотела продать. Она знает. Пусть сапожник сделает из них полуботинки (а м. б. выйдут башмаки) для Али. На образец дайте Алины новые черные. А то я все равно не продам. За работу давайте, я думаю, не более 5 р<ублей>.

— И еще поручение, Лиленька. Сдайте офицерскую29 комнату на все лето — условие: ежемесячная плата вперед (это всегда), и чтобы по телеф<ону> ему не звонили не раньше 4 ч<асов> дня. А то опять прислуге летать по лестницам. И сдайте непрем<енно> мужчине. Женщина целый день будет в кухне и все равно наведет десяток мужчин.

Чувствую себя хорошо. Вчера доктор меня выслушивал. В легких ничего нет, простой бронхит. Вижу интересные сны, записываю. Вообще массу записываю — мыслей и всего: Ирина научила меня думать.

Очень привыкла к жизни здесь, буду скучать. Время идет изумительно быстро: 16 дней, как один день.

Множество всяких планов — чисто внутренних (стихов, писем, прозы) — и полное безразличие, где и как жить. Мое — теперь — убеждение: Главное — это родиться, дальше все устроится.

Ирина понемножечку хорошеет, месяца через 3 будет определенно хорошенькая. По краскам она будет эффектней Али, и вообще почему-то думаю — более внешней, жизненной. Аля — это дитя моего духа. — Очень хороши — уже сейчас — глаза, необычайного блеска, очень темные (будут темно-зеленые, или темно-серые), — очень большие. И хорош рот. Нос, думаю, будет мой: определенные ноздри и прямота Алиного, вроде как у Андрюши в этом возрасте. Мы с Асей знатоки.

Когда вернусь, массу Вам расскажу о женщинах. Я их теперь великолепно знаю. Сюда нужно было бы посылать учиться молодых людей, как в Англию.

Целую Вас.

Да! В понедельник Алю с Маврикием не отпускайте: я может быть скоро вернусь (3-го) — и хочу непременно, чтобы Аля была дома. Кроме того, я не смогу без няни. Значит, Лиленька, не забудьте насчет башмаков: № 29. И непрем<енно> на каблуке.

МЭ.

Сейчас тепло. Пусть Аля переходит в детскую, а Сережину комнату заприте».

Еще находясь в родильном доме, Цветаева написала 22 и 25 апреля два стихотворения о Стеньке Разине и персияночке — в своего рода полемике с известной народной песней:

Ветры спать ушли — с золотой зарей,
Ночь подходит — каменною горой,
И с своею княжною из дальних стран
Отдыхает бешеный атаман...

Это — маленькая драма в трех частях: третье стихотворение Цветаева напишет по возвращении домой, 8 мая. В ее трактовке Стенька Разин одержим страстью: «Я твой вечный раб, Персияночка! Полоняночка!» — на которую не получает ответа, — другого любит персияночка: «А она — брови насупила, Брови длинные...» «Только вздох один: — Джаль-Эддин!»

Поутру «ватага пьяная» будит атамана: (В песне — иначе: товарищи упрекают Разина в том, что он «наутро бабой стал».)

Належался с басурманскою собакою!
Вишь глаза-то у красавицы наплаканы!

Бросает Степан персияночку в реку, как положено по сюжету, но это ведь цветаевский, страдающий Разин: «Побелел Степан — аж до самых губ. Закачался, зашатался. — Ох, томно! Поддержите, нехристи, — в очах темно!» Дорого далось убийство атаману; нет ему покоя. В третьем стихотворении «снится Разину сон: Словно плачется болотная цапля»; «И снится одно лицо: Забытое, чернобровое»... И чудится голос:

Кто красавицу захочет
В башмачке одном?
Я приду к тебе, дружочек,
За другим башмачком!

И звенят-звенят, звенят-звенят запястья:
— Затонуло ты, Степанове счастье!

Легенду о Разине Цветаева трактует как любовную коллизию. Не удаль «бешеного атамана», не силу его богатырскую подчеркивает она, а его чувства. Правда, Цветаева не заставила Разина броситься в Волгу вслед за персияночкой, что совсем бы изменило смысл русской народной песни. Однако, создавая своего Разина, Цветаева во многом отталкивалась от немецкой легенды Фридриха де ла Мотт Фуке о дунайской «чародейке» Ундине, о чем и написала несколько позже:

«Персияночка Разина и Ундина. Обеих любили, обеих бросили. Смерть водою. Сон Разина (в моих стихах) и сон Рыцаря (у Lamotte-Fouque и у Жуковского).

И оба: и Разин и Рыцарь должны были погибнуть от любимой, — только Персияночка приходит со всем коварством Нелюбящей и Персии: «за башмачком», а Ундина со всей преданностью Любящей и Германии-за поцелуем».


=====


К весне относятся записи Цветаевой об Ахматовой; в них звучит уже не романтическое мифотворчество, а проницательное суждение:

«"Всё о себе, всё о любви». Да, о себе, о любви — и еще — изумительно-о серебряном голосе оленя, о неярких просторах Рязанской губернии, о смуглых главах Херсонесского храма, о красном кленовом листе, заложенном на Песни Песней, о воздухе, «подарке Божьем»... и так без конца. И есть у нее одно 8-стишие о юном Пушкине, которое покрывает все изыскания всех его биографов. Ахматова пишет о себе — о вечном. И Ахматова, не написав ни одной отвлеченно-общественной строчки, глубже всего — через описание пера на шляпе — передаст потомкам свой век... О маленькой книжке Ахматовой можно написать десять томов — и ничего не прибавишь... Какой трудный и соблазнительный подарок поэтам — Анна Ахматова!»


=====


Неисповедимы порой пути поэта; необъяснимы «приливы» и «отливы» его вдохновения; непредсказуемы удачи и поражения. С мая по сентябрь семнадцатого года Цветаева написала немало, однако поэтические озарения не всегда посещали ее. Особенно в тех (немногих, правда) случаях, когда она пыталась осмыслить происходящие в стране события.

Маем датированы два стихотворения, противоречащие друг другу по смыслу; за обоими ощущается некая душевная безоружность, отсутствие твердой точки зрения — столь несвойственные Цветаевой. В первом стихотворении — «И кто-то, упав на карту...» она возвеличивает Керенского — нового «диктатора» с «вселенским лбом»: «Повеяло Бонапартом В моей стране». В другом прочитывается даже запальчивый вызов происходящему:

Из строгого, стройного храма
Ты вышла на визг площадей...
— Свобода! — Прекрасная Дама
Маркизов и русских князей.

Свершается страшная спевка, —
Обедня еще впереди!
— Свобода! — Гулящая девка
На шалой солдатской груди!
(26 мая 1917 г.)

Хаос, крушение привычного мира, ощущение того, что он куда-то проваливается, — таково отношение Цветаевой к событиям. И еще — жалость к жертвам, кто бы они ни были. С материнским страданием оплакивает она гибель юношей (детей, сыновей): «Сабли взмах — И вздохнули трубы тяжко. — Провожать Легкий прах... Три фуражки. Трубный звон. Рвется сердце...»

Речь идет о стихотворении «Юнкерам, убитым в Нижнем». Стихотворение риторично, оно не согрето жаром личного сопереживания. Толчком к его созданию, должно быть, послужили вести от мужа, о чем Цветаева сообщала Елизавете Эфрон 27 июня:

«Сережа жив и здоров, я получила от него телегра<мму> и письмо. Ранено свыше 30-ти юнкеров (двое сброшены с моста, — раскроенные головы, рваные раны, били прикладами, ногами, камнями), трое при смерти, один из них, только что вернувшийся с каторги социалист.

Причина: недовольство тем, что юнкера в с<оциал>-д<емократической> демонстр<ации> 18-го июня участия почти не принимали, — и тем, что они шли с лозунгом: «Честь России дороже жизни». — Точного дня приезда Сережи я не знаю, тогда Вас извещу.

Сейчас я одна с кормилицей и тремя детьми (третий — Валерий — 6-мес<ячный> сын кормилицы). Маша ушла. Кормилица очень мила, и мы справляемся.

О своем будущем ничего не знаю. Аля и Ирина здоровы, Ирина понемножку поправляется, хотя еще очень худа.

Пишу стихи, вижусь с Никодимом, Таней30, Л<идией> А<лександровной>31, Бердяевым. И — в общении — все хороши...

МЭ».

Вот так, одинаково «эпически», рассказывает Цветаева и о трагедии, и о здоровье младшей дочери, и об уходе няньки... И именно это «бытовое» письмо говорит о многом.

Несмотря на то, что талант Цветаевой уже набирал силу трагического поэта, по-видимому, она не стремилась затрагивать то, что — до поры — не коснулось ее лично. Сумевшая заговорить достаточно эмоционально о сложных и близких ей человеческих переживаниях, она становилась почти безучастной и немой, как только речь заходила о том, что происходило, так сказать, вовне. И это «внешнее» (прибавим еще ненавидимый ею и всё утяжелявшийся быт) побуждало Цветаеву к инстинктивному уходу в некий условный, порой — бутафорский, театрализованный мир, что началось еще в шестнадцатом году. Так вместо живых чувств проникли в ее стихотворные тетради ходульные страсти Дон-Жуана; с февраля по июнь семнадцатого года возвращалась Цветаева к стихам об этом роковом любовнике. Тема рока, судьбы вообще влечет ее — но лишь как заявка, а не проникновение; стихи отвлеченны, холодны:

— Что же! Коли кинут жребий —
Будь, любовь!
В грозовом — безумном! — небе —
Лед и кровь...

Появляются одежды, в которые поэт рядит своих героев: «Божественно, детски-плоско Короткое, в сборку, платье» Кармен; атрибуты романтических любовников: «Мой первый браслет, Мой белый корсет, Твой малиновый жилет, Наш клетчатый плед?!» («Boheme»), а также прочие аксессуары Романтики, почерпнутой из книг или театра, но не пропущенной сквозь собственное сердце:

Над черным очертаньем мыса —
Луна — как рыцарский доспех.
На пристани — цилиндр и мех.
Хотелось бы: поэт, актриса.
...........................
Так, руки заложив в карманы,
Стою. Меж нами океан.
Над городом — туман, туман.
Любви старинные туманы.

Однако там, где побудителем стихотворения оказывается сама Жизнь, оно обретает душу. Так, 19 мая 1917 года Цветаевой довелось наблюдать цыганское гадание, — под этим впечатлением родилось три стихотворения; каждое из них, в сущности, не что иное, как речь, монолог гадалки, в котором запечатлены интуиция, сметливость, веками выработанные у представителей этого удивительного племени:

Как перед царями да князьями стены падают —
Отпади, тоска-печаль-кручина,
С молодой рабы моей Марины
Верноподданной.
.................
Ржа — с ножа.
С тебя, госпожа,
Тоска!

Позднее Цветаева с гордостью вспомнит, как это стихотворение одобрил знаменитый ученый — знаток древнерусского искусства Н. П. Кондаков: «Где же Вы так изучили цыган? — О, они мне только гадали... — Замечательно!»

С такою же абсолютностью слуха на народную «молвь» записала Цветаева «рассказ владимирской няньки Нади», — лишь слегка «прикоснувшись» к нему:

И зажег, голубчик, спичку.
— Куды, мамушка, дымок?
— В двери, родный, прямо в двери, —
Помирать тебе, сынок.

— Мне гулять еще охота,
Неохота помирать.
Хоть бы кто за меня помер! —
...Только до ночи и пожил.

Среди пестрой лирики семнадцатого года, среди незавершенных или просто слабых стихов встречаются стихотворения, или отдельные строфы, где вместо «красивостей», эффектных словосочетаний, не задевающих душу, возникают емкие и пронзительные строки, достойные соревноваться с лучшими творениями русской поэзии. Так бывает, когда переживаемое чувство или состояние, достигнув самых недр сознания поэта, возвращается на бумагу простой (на первый взгляд) формулой, выстраданной духом и отточенной словом:

Горечь! Горечь! Вечный привкус
На губах твоих, о страсть!
Горечь! Горечь! Вечный искус —
Окончательнее пасть.
............................
С хлебом ем, с водой глотаю
Горечь-горе, горечь-грусть.
Есть одна трава такая
На лугах твоих, о Русь!
(«Горечь! Горечь! Вечный привкус...»)

И вот — теперь — дрожа от жалости и жара,
Одно: завыть как волк, одно: к ногам припасть,
Потупиться — понять — что сладострастью кара —
Жестокая любовь и каторжная страсть.
(«Я помню первый день, младенческое зверство...»)

Марина Цветаева все больше и больше становится поэтом осмысленного чувства или, что то же, — проникнутого страстью смысла, — обе ипостаси для нее одинаково насущны, и они ничего общего не имеют ни с рефлексией, ни с риторикой. Созвучие смыслов («Стихи: созвучие смыслов», — скажет она) — к этому высшему достижению она придет в зрелой лирике 20-х годов.

К лучшим стихам семнадцатого года относятся такие, в которых лирическая героиня, свободная от всяческих надрывов и «плащей», выявляет свою драматическую суть, как, например, в стихотворении из цикла «Князь тьмы»:

Да будет день! — и тусклый день туманный
Как саван пал над мертвою водой.
Взглянув на мир с полуулыбкой странной:
— Да будет ночь! — тогда сказал другой.

И, отвернув задумчивые очи,
Он продолжал заоблачный свой путь.
Тебя пою, родоначальник ночи,
Моим ночам и мне сказавший: будь.

Ночь и день, тьма и свет, лучи лунный и солнечный; предпочтение первых — вторым... Тема, пришедшая еще из детских стихов («Связь через сны», «Оба луча»), приобретает философский оттенок.


=====


Подходило к концу учение Сергея Эфрона в школе прапорщиков; он считал дни, оставшиеся до выпуска, страдал от примерки «всякого офицерского снаряжения» и мечтал о назначении в Кавказские корпуса «или в ударный баталион. Ни в коем случае не дам себя на съедение тыловых солдат. При моей горячности — это гибель», — сообщал он сестре Вере 18 июня. А 3 июля писал — ей же, объясняя, почему не сможет навестить ее по дороге домой: «Вернее всего после отпуска сейчас же, или во всяком случае в очень скором времени я отправляюсь на фронт. Марина — это не ты — к этому совсем не подготовлена. У меня не хватает мужества не отдать ей всего моего отпуска. Она ждет меня в четверг, и если бы я дал телеграмму, что приеду только в субботу, то доставил бы ей этим большую боль... Ничто так не связывает, как любовь, и прав был Христос, который требовал сначала оставить отца своего и матерь свою, а потом только следовать за ним...»

Однако на фронт он не попал, а получил назначение прапорщика десятой роты пятьдесят шестого запасного пехотного полка в Москве. «...Пехота не по моим силам, — писал он Волошину 9 августа. — ...от одного обучения солдат устаю до тошноты и головокружения... Жизнь у меня сейчас странная... никаких мыслей, никаких чувств, кроме чувства усталости... Целыми днями обучаю солдат — маршам, военным артикулам и прочее».

Он и Марина Ивановна просят Волошина, чтобы тот похлопотал через знакомого генерала и помог Сергею попасть в артиллерию — в Коктебель или в Феодосию. Вообще мысль о переезде в Крым пришла Цветаевой в эти трудные, разворошенные революцией дни. Она пишет Волошину: «В Москве безумно трудно жить. Как я бы хотела перебраться в Феодосию!» — письмо от 9 августа. В другом письме (от 24 августа, ему же) заявляет еще решительнее: «Я еду с детьми в Феодосию. В Москве голод и — скоро — холод, все уговаривают ехать... Недели через 2 буду в Феодосии». На следующий день (25 августа): «Убеди Сережу взять отпуск и поехать в Коктебель. Он этим бредит, но сейчас у него какое-то расслабление воли, никак не может решиться. Чувствует он себя отвратительно, в Москве сыро, промозгло, голодно... Напиши ему, Максинька! Тогда и я поеду, — в Феодосию, с детьми. А то я боюсь оставлять его здесь в таком сомнительном положении.

Я страшно устала, дошла до того, что пишу открытки. Просыпаюсь с душевной тошнотой, день, как гора... Напиши Сереже, а то — боюсь — поезда встанут».

Ее силы на исходе.

«Я сейчас так извелась, что — или уеду на месяц в Феодосию (гостить к Асе) с Алей, или уеду совсем. Весь дом поднять трудно, не знаю как быть.

Если Вы или Лиля согласитесь последить за Ириной в то время, как меня не будет, тронусь скоро. Я больше так жить не могу, кончится плохо.

Спасибо за предложение кормить Алю. Если я уеду, этот вопрос пока отпадает, если не удастся, — это меня вполне устраивает... Я — нелегкий человек, и мое главное горе — брать что бы то ни было от кого бы то ни было» (письмо Вере Эфрон от 13 сентября).

Верная себе, Цветаева беспощадно, обнаженно-искренна: и в своих признаниях, и в своих требованиях к другим...

Стихотворение, написанное на следующий день после письма, — одно из лучших той поры:

И вот, навьючив на верблюжий горб,
На добрый — стопудовую заботу,
Отправимся — верблюд смирен и горд —
Справлять неисправимую работу.

Под темной тяжестью верблюжьих тел —
Мечтать о Ниле, радоваться луже —
Как Господин и как Господь велел —
Нести свой крест по-божьи, по-верблюжьи.
..................................
Но, ни единым взором не моля —
Вперед, вперед, с сожженными губами —
Пока Обетованная земля
Большим горбом не встанет над горбами.

А у Сергея — свои проблемы и переживания. Представление о том, что в нем происходило и что предопределило дальнейшее его отношение к событиям, дает его письмо к Е. О. Волошиной и М. А. Волошину от 15 сентября:

«Дорогая Пра, спасибо Вам за ласковое приглашение. Рвусь в Коктебель всей душою и думаю, что в конце концов вырвусь. Все дело за «текущими событиями». К ужасу Марины, я очень горячо переживаю все, что сейчас происходит — настолько горячо, что боюсь оставить столицу. Если бы не это — давно был бы у Вас... Я занят весь день обучением солдат — вещь безнадежная и бесцельная. Об этом стоило бы написать поподробнее, но, увы, — боюсь «комиссии по обеспечению нового строя»...Вчера было собрание «обормотника»...Много вспоминали Вас и Коктебель, и... Боже, как захотелось из Москвы! Здесь все по-прежнему. Голодные хвосты, наглые лица, скандалы, драки, грязь — как никогда и толпы солдат в трамваях. Все полны кипучей злобой, которая вот-вот прорвется... Милый Макс, спасибо нежное за горячее отношение к моему переводу в Крым... Но в Москве мне чинят препятствия и, верно, с переводом ничего не выйдет. Может быть, так и нужно. Я сейчас так болен Россией, так оскорблен за нее, что боюсь — Крым будет невыносим. Только теперь почувствовал, до чего Россия крепка во мне... С очень многими не могу говорить. Мало кто понимает, что не мы в России, а Россия в нас». Это чувство России он пронес через всю жизнь.


=====


За дни перед отъездом Цветаева написала несколько стихотворений. Восемнадцатым и двадцать вторым сентября датированы два стихотворения, вдохновленные Н. А. Плуцер-Сарна: «Айме'к-гуару'зим — долина роз...» и «Запах, запах Твоей сигары...», а тридцатым — стихотворение на заветную тему неподсудности поэта, ибо у поэта — всё наоборот, он вообще обратен очевидному, общепринятому:

Нам же, рабам твоим непокорным,
Нам, нерадивым: мельникам — черным,
Нам, трубочистам белым — увы! —
Страшные — Судные дни твои...
(«Бел, как мука, которую мелет...»)

В записной книжке появляются крылатые и парадоксальные «формулы» поэта, заключающие в себе всю гамму любовных переживаний: трудно вообразить, что писала их двадцатилетняя женщина:

«Сердце: скорее орга'н, чем о'рган...»

«Вы любите двоих, значит, Вы никого не любите!» — Простите, но если я, кроме Н., люблю еще и Генриха Гейне, Вы же не скажете, что я того, первого, не люблю. Значит, любить одновременно живого и мертвого — можно. Но, представьте себе, что Генрих Гейне ожил и в любую минуту может войти в комнату. Я та же, Генрих Гейне-тот же, вся разница в том, что он может войти в комнату.

Итак: любовь к двум лицам, из которых каждое в любую минуту может войти в комнату, — не любовь...

Я бы предложила другую формулу: женщина, не забывающая о Генрихе Гейне в ту минуту, когда входит ее возлюбленный, любит только Генриха Гейне...

Вы не хотите, чтобы знали, что вы такого-то любите? Тогда говорите о нем: «я его обожаю!» Впрочем, некоторые знают, что это значит...

Лучше потерять человека всем собой, чем удержать его какой-то своей сотой...

О, поэты! поэты! Единственные настоящие любовники женщин!

История некоторых встреч. Эквилибристика чувств».

В подобного рода записях Цветаева более зрела, нежели в стихах; многое из занесенного в тетрадь оживет в ее поэзии лишь через несколько лет...


=====


До 3 декабря 1917-го в тетради Цветаевой не появляется ни одного стихотворения. «Такой перерыв, — вспоминала она, перебеливая тетрадь в 1939 году, — гостила на юге, в имении (абрикосовое дерево) и все время была на людях — и очень радовалась — и стихи в себе просто заперла».

На деле было не совсем так. Оставив детей на попечение сестер мужа и прислуги, Марина Ивановна уехала в Феодосию к Анастасии Ивановне — отвлечься, а также поддержать сестру в ее горе: в мае умер М. А. Минц, а в июле — их сын Алеша. В Феодосии Цветаева обретает новые впечатления, не слишком вникая в смысл происходящего, но живо интересуясь фактами, часто пишет мужу. В письме от 19 октября читаем:

«Я живу очень тихо, помогаю Наде (няньке. — А.С.), сижу в палисаднике, над обрывом, курю, думаю. Здесь очень ветрено...

— Все дни выпускают вино. Город насквозь пропах. Цены на дома растут так: великолепный каменный дом со всем инвентарем и большим садом — 3 месяца тому назад — 40. 000 р<ублей>, теперь — 135. 000 р<ублей> без мебели. Одни богатеют, другие баснословно разоряются (вино).

У одного старика выпустили единственную бочку, которую берег уже 30 лет и хотел доберечь до совершеннолетия внука. Он плакал...

Сереженька, я ничего не знаю о доме: привили ли Ирине оспу, как с отоплением... Надеюсь, что все хорошо, но хотелось бы знать достоверно.

Я писала домой уже раз семь...

Устраивайте себе отпуск. Как я вернусь — Вы' поедете. Пробуду здесь не дольше 5-го, могу вернуться и раньше, если понадобится.

До свидания, мой дорогой Лев. Как Ваша служба? Целую Вас и детей.

P. S. Крупы здесь совсем нет, привезу что даст Ася. Везти ли с собой хлеб? Муки тоже нет, вообще — не лучше, чем в Москве. Цены гораздо выше. Только очередей таких нет».

В другом письме (от 22 октября) Марина Ивановна с возмущением, живо, в лицах рисует провинциальное литературное общество под названием «Хлам», участники которого занимаются главным образом сплетнями:

«— А у нас недавно был большевик! — вот первая фраза. Исходила она из уст (средних лет). — «Да, да, прочел нам целую лекцию. Обыватель — дурак, поэт — пророк, и только один пророк, — сам большевик».

— Кто ж это был?

— Поэт Мандельштам. Все во мне взыграло.

— Мандельштам прекрасный поэт.

— Первая обязанность поэта — быть скромным. Сам Гоголь...

Ася: — Но Гоголь сошел с ума!

— Кто знает конец господина Мандельштама? Я напр<имер> говорю ему: стихи создаются из трех элементов: мысли, краски, музыки.

А он мне в ответ: — «Лучше играйте тогда на рояле!» — «А из чего по-Вашему создаются стихи?» — «Элемент стиля — слово. Сначала было слово...» — Ну, вижу, тут разговор бесполезен...

Я: — Совершенно...

— И пошло'! Началось издевательство над его манерой чтения, все клянутся, что ни слова не понимают. — «Это кривляние! — Это обезьяна! — Поэт не смеет петь!»

Реплики свои по поводу Мандельштама я опускаю, — можете себе их представить. Мы просидели не более получаса.

— Сереженька! Везде «Бесы»!.. Дорого бы я дала, чтобы украсть для Вас одну счастливую книгу (Хлама)! Стихи по сто строк, восхитительные канцелярские почерка...»

Из письма дочери:

«Феодосия, 23-го октября 1917 г.

Милая Аля!

Спасибо за письмо. Надеюсь, что ты себя теперь хорошо ведешь. Я купила тебе несколько подарков.

Недавно мы с Надей и Андрюшей ходили в степь. Там росли колючие кустарники, совсем сухие, со звездочками на концах. Я захотела их поджечь, сначала они не загорались, ветер задувал огонь. Но потом посчастливилось, куст затрещал, звездочки горели, как елка.

Мы сложили огромный костер, каждую минуту подбрасывали еще и еще. Огонь вырывался совсем красный. Когда последняя ветка сгорела, мы стали утаптывать землю. Она долго дымилась, из-под башмака летели искры. От костра остался огромный черный Дымящийся круг.

Все меня здесь про тебя, Аля, расспрашивают, какая ты, очень ли выросла, хорошо ли себя ведешь. Я отвечаю: «При мне вела себя хорошо, как без меня — не знаю...»

Я скоро вернусь, соскучилась по дому.

Поцелуй за меня папу, Ирину и Веру...»

Цветаева болезненно ощущает свое одиночество среди чужих; ее нетерпимость безгранична, ее резкость несдерживаема, ее обиды мучительны.

Из следующего письма к мужу (от 25 октября) мы узнаем о весьма прохладной встрече с Эренбургом, приехавшим к Волошину на три дня (первое их знакомство состоялось около трех месяцев назад, о чем Цветаева писала Волошину 9 августа: «У нас с ним сразу был скандал, у него отвратительный тон сибиллы. Потом это уладилось»). Марина Ивановна поверила переданным ей третьим лицом ироническим словам Эренбурга, которые тот якобы сказал о ней Волошину и его матери: «М. Цветаева? Сплошная безвкусица. И внешность и стихи. Ее монархизм — выходка девчонки, оригинальничание. Ей всегда хочется быть другой, чем все. Дочь свою она приучила сочинять стихи и говорить всем, что она каждого любит больше всех. И не дает ей есть, чтобы у нее была тонкая талья»...Макс, слегка защищаясь: — «Я не нахожу, что ее стихи безвкусны». Пра неодобрительно молчала... Сереженька, как низки люди!.. И как непонятны мне Макс и Пра!..»

И дальше — самое сокровенное о себе — и самое труднопонимаемое всеми равнодушными:

«— Ах, Сереженька! Я самый беззащитный человек, которого я знаю. Я к каждому с улицы подхожу вся. И вот улица мстит. А иначе я не умею, иначе мне надо уходить из комнаты.

Все лицемерят, я одна не могу».

Такова Цветаева, с ее прямодушием и страстью защиты — «рожденным состоянием поэта», как скажет она позже. В не меньшей степени, нежели людская пошлость и сплетни, ее приводит в негодование робость, нерешительность друзей при необходимости стать на защиту — как только что сделала она сама по отношению к Мандельштаму, как сделает не раз в своей жизни, и как это в недостаточной мере сделали, по ее мнению, Волошин и его мать.

»...думаю выехать 1-го, — читаем в конце письма. — Перед отъездом съезжу или схожу в Коктебель. Очень хочется повидать Пра. А к Максу я равнодушна, — прибавляет она обиженно. — Дружба такая же редкость, как любовь, а знакомых мне не надо.

Читаю сейчас «Сад Эпикура» А. Франса. Умнейшая и обаятельнейшая книга. Мысли, наблюдения, кусочки жизни. Мудро, добро, насмешливо, грустно, — как надо. Непременно подарю Вам ее...»

Цветаевой близка книга Франса — отрывки из статей, писем, философские диалоги, афоризмы, близок сам этот жанр: уже немало подобных заметок занесено в ее записные книжки; чтение Франса, как прежде — Розанова, доставляет удовольствие — уводит от реальности.

Реальность. Реальность октябрьского переворота в Москве. Сергей Эфрон, «болея» Россией и видя ее спасение в борьбе с революцией, участвует в уличных боях и находится на волосок от смерти. Лишь по воле счастливого случая ему удается, переодевшись, скрыться из Александровского военного училища и попасть домой, лелея в душе мечту о продолжении борьбы.


=====


Реальность нахлынула на Марину Ивановну, когда она села в поезд, увозивший ее в Москву, когда услышала разговоры, увидела газеты, которые приносили на станциях солдаты, — происходящее впервые проникло в самые недра ее сознания, пронзив страшной мыслью о том, что муж скорее всего погиб.

«Если Вы живы, если мне суждено еще раз с Вами увидеться, — записывает она тут же, в поезде, — слушайте: вчера, подъезжая к Харькову, прочла «Южный Край». 9000 убитых. Я не могу Вам рассказать этой ночи, потому что она не кончилась. Сейчас серое утро. Я в коридоре. Поймите! Я еду и пишу Вам и не знаю сейчас — но тут следуют слова, которые я не могу написать.

Подъезжаем к Орлу. Я боюсь писать Вам, как мне хочется, потому что расплачусь. Все это страшный сон. Стараюсь спать. Я не знаю, как Вам писать. Когда я Вам пишу, Вы — есть, раз я Вам пишу! А потом — ах! — 56 запасной полк, Кремль. (Помните те огромные ключи, которыми Вы на ночь запирали ворота?) А главное, главное, главное — Вы, Вы сам, Вы с Вашим инстинктом самоистребления. Разве Вы можете сидеть дома? Если бы все остались, Вы бы один пошли. Потому что Вы безупречны. Потому что Вы не можете, чтобы убивали других. Потому что Вы лев, отдающий львиную долю: жизнь — всем другим, зайцам и лисам. Потому что Вы беззаветны и самоохраной брезгуете, потому что «я» для вас не важно, потому что я все это с первого часа знала!

Если Бог сделает это чудо — оставит Вас в живых, я буду ходить за Вами, как собака...

Горло сжато, точно пальцами. Все время оттягиваю, растягиваю ворот. Сереженька.

Я написала Ваше имя и не могу писать дальше».

Самое поразительное в этом «Письме в тетрадку» даже не великая сила любви, в нем заключенная, а... сам факт его писания. Предельная драматичность ситуации не парализовала у молодой Цветаевой творческие силы, а напротив, вызвала их к жизни. В дороге она все время «пишет в тетрадку», записывает разговоры, рисует портреты попутчиков; особенно запомнился ей один: «черные глаза, как угли, чернобородый, что-то от ласкового Пугачева. Жутковат и приятен». Впечатление настолько яркое, что по приезде в Москву одним из первых ее слов при встрече с мужем были: «Познакомилась с Пугачевым». То есть художник в ней неизменно оттеснял все и вся; творческая мысль не останавливала свою напряженную работу. Увиденное при свете спички пенсне некоего господина, побоявшегося рано утром впустить ее в дом, где находился Сергей Эфрон, — всего лишь пенсне! — дало повод сделать обобщение: «(Так это у меня и осталось, первое видение буржуазии в Революцию: уши, прячущиеся в шапках, души, прячущиеся в шубах, головы, прячущиеся в шеях, глаза, прячущиеся в стеклах. Ослепительное — при вспыхивающей спичке — видение шкуры.)»


=====


Из Москвы Цветаева с мужем сразу же уезжают в Коктебель; три недели проходят в относительной изоляции от событий...

25 ноября, однако, Марина Ивановна отправляется в Москву — ведь там дети, — чтобы решить, как быть дальше. В поезде она опять ведет записи — это уже неодолимая потребность; с особенным вниманием вслушивается в разговоры простых людей и стремится передать их в «первозданном» виде. Вот отрывок:

«Спор о табаке.

«Барышня, а курят! Оно, конешно, все люди равны, только все же барышне курить не годится. И голос от того табаку грубеет, и запах изо рта мужской. Барышне конфетки надо сосать, духами прыскаться, чтоб дух нежный шел. А то кавалер с любезностями — прыг, а вы на него тем мужским духом — пых!

Мужской пол мужского духа терпеть не выносит. Как вы полагаете, а, барышня?»

Я: «Конечно, вы правы: привычка дурная!»

Другой солдат: «А я, то есть, товарищи, полагаю: женский пол тут ни при чем. Ведь в глотку тянешь, —а глотка у всех одинакая. Что табак, что хлеб. А кавалеры любить не будут, оно, может, и лучше, мало ли нашего брата зря хвостячит. Лю — бовь! Кобеля, а не любовь! А полюбит кто — за душу, со всяким духом примет, даже сам крутить будет. Правильно говорю, а, барышня?.. «

Так в творчество Цветаевой начинает проникать стихия народной русской «молви», которая затем воплотится в ее лирических стихотворениях и в грандиозных поэмах-сказках: «Царь-Девица», «Егорушка», «Мо'лодец»...Время, не спрашивая, входило в Цветаеву, независимо от ее воли и настроения... А кроме всего прочего, она была еще слишком молода, чтобы относиться к событиям непримиримо и трагически, как относился к ним, например, сорокасемилетний Иван Бунин, всё понявший и ничего не простивший — ни тогда, ни потом...

Приехав в Москву, в полнейшей отрешенности от действительности, она пишет мужу письмо о намерении ни больше ни меньше, как продать дом на Полянке (ведь он все еще их собственность!), а также мечтает подыскать ему службу — вероятно, все по чужим, таким же наивным и далеким от реальной жизни советам. Но без поддержки людей, которой постоянно требовала, Марина Ивановна была вообще беспомощна...

Зато в своих тетрадях царила полновластной хозяйкой. С третьего декабря возобновились стихи. Этим днем датировано стихотворение-картина, рожденное из впечатлений о феодосийском октябрьском «винном бунте» (описанном в письме от 19 октября): «Ночь. — Норд-Ост. — Рев солдат. — Рев волн. Разгромили винный склад. — Вдоль стен По канавам — драгоценный поток, И кровавая в нем пляшет луна...» И другое, — написанное на следующий день32 — в нем появляется новый образ лирической героини:

Плохо сильным и богатым,
Тяжко барскому плечу.
А вот я перед солдатом
Светлых глаз не опущу.

Город буйствует и стонет,
В винном облаке — луна.
А меня никто не тронет:
Я надменна и бедна.

Цветаева пытается поэтически осмыслить происходящее, прибегая к историческим аналогиям. Стихотворение о мученице и героине Жанне д'Арк завершается словами:

А за плечом — товарищ мой крылатый
Опять шепнет: — Терпение, сестра! —
Когда сверкнут серебряные латы
Сосновой кровью моего костра.
(«Руан», 4 декабря)

Появляется одушевленный образ страдалицы-Москвы, которую наравне с Самозванцем в Смутное время и Бонапартом в Отечественной войне 1812 года мучил «Петр-царь, презрев закон сыновний» («Когда рыжеволосый Самозванец...»).

Но теперь столица обессилела и поникла:

Что же делаешь, голубка? — Плачу.
Где же спесь твоя, Москва? — Далече.
..................................
— Где кресты твои святые? — Сбиты.
— Где сыны твои, Москва? — Убиты.

...Конец, гибель, кровь, муки, — разве могла Цветаева принять такое?.. И в то же время наивность ее безгранична: вслед за стихами о Москве (декабрь) она пишет мужу в Крым, словно речь идет всего-навсего о хорошей или дурной погоде:

«Я думаю, Вам уже скоро можно будет возвращаться в М<оскву>, переждите еще несколько времени, это вернее (каких перемен она ждет? — А.С.)... Я не преуменьшаю Вашего душевного состояния, я всё знаю, но я так боюсь за Вас, тем более, что в моем доме сейчас находится одна мерзость, которую еще надо выселить... Поживите еще в К<окте>беле, ну, немножечко... Мне все помогают, — продолжает она. — А я плачу' стихами и нежностью (как свинья)... Дома всё хорошо, деньги пока есть, здесь все-таки дешевле, чем в Ф<еодосии>».


=====


Конец семнадцатого года принес Цветаевой новую дружбу.

Павел Григорьевич Антокольский — «Павлик», поэт и актер, ученик Вахтангова. Ему двадцать один год, он маленького роста, живой, пылкий, с горящими черными глазами, с черными крупными кудрями над высоким лбом, с громким голосом, которым вдохновенно читал стихи. В глазах Цветаевой «Павлик» предстал поэтом поистине пушкинского жара души. Весной 1919 года в стихотворении, обращенном к нему, она напишет:

Дарю тебе — железное кольцо:
Бессонницу — восторг — и безнадежность.
Чтоб не глядел ты девушкам в лицо,
Чтоб позабыл ты даже слово — нежность.
..............................
Чтобы опять божественный арап
Нам души метил раскаленным углем,
Носи, носи, Господен верный раб,
Железное кольцо на пальце смуглом...

Антокольский — пылкий собеседник; вот отрывок из диалога, записанный Цветаевой:

«Я: — Женщина — одержимая. Женщина идет по пути вздоха (глубоко дышу). Вот так. И промахнулся Гейне с его «horizontales Handwerk»!33 Как раз по вертикали!

Антокольский: — А мужчина хочет — так: (Выброшенная рука. Прыжок.)

Я: — Это не мужчина так, это тигр так... Но дальше. Итак, женщина идет по пути вздоха... Женщина, это вздох. Мужчина, это жест. (Вздох всегда раньше, во время прыжка не дышат)...

Я, робко: — Антокольский, можно ли назвать то, что мы сейчас делаем — мыслью?

Антокольский, еще более робко: — Это — вселенское дело: то же самое, что сидеть на облаках и править миром».

По-прежнему верна Цветаева своей Романтике, по-прежнему ищет спасения и забвения в мире человеческих страстей, в любовных «чертогах»:

Кавалер де Гриэ! — Напрасно
Вы мечтаете о прекрасной,
Самовластной, в себе не властной,
Сладострастной своей Мапоп.
..........................
Долг и честь, Кавалер, — условность.
Дай Вам Бог — целый полк любовниц!
Изъявляя при сем готовность...
Страстно любящая Вас
-М.

Как вольно дышится ей в ее мире! Сколь «играючи» повелевает она словами, находясь на пути к созвучию смыслов!

Однако на душе тревожно и грустно... Строки, датированные последним днем 1917 года:

Новый год я встретила одна.
Я, богатая, была бедна,
Я, крылатая, была проклятой.
Где-то было много-много сжатых
Рук — и много старого вина.
А крылатая была — проклятой!
А единая была — одна!
Как луна — одна, в глазу окна.

Одно из первых стихотворений 1918 года помечено шестым января и вдохновлено новой встречей. Антокольский познакомил Цветаеву со своим другом и полнейшим антиподом — Ю. А. Завадским, «Юрой», актером, тоже учеником Вахтангова, — высоким худым красавцем, с каштановыми вьющимися волосами и карими глазами, мягким овалом лица и красивым рисунком губ, с чарующим, чуть вкрадчивым голосом, неторопливыми мягкими движениями. Таким увидела Цветаева молодого Завадского, и сразу возник поэтический (собирательный) образ неотразимого, избалованного любимца женщин:

Beau tenebreux!34 — Вам грустно! — Вы больны.
Мир неоправдан, — зуб болит! — Вдоль нежной
Раковины щеки, — фуляр, как ночь.

Ни тонкий звон венецианских бус,
(Какая-нибудь память Казаковы
Монахине преступной), — ни клинок

Дамасской стали, ни крещенский гул
Колоколов по сонной Московии —
Не расколдует нынче Вашей мглы.
Доверьте мне сегодняшнюю ночь.

Я потайной фонарь держу под шалью,
Двенадцатого — ровно — половина,
И вы совсем не знаете, — кто я.

«Роман» Марины Цветаевой с Театром, недолгий, но сильный, в течение конца восемнадцатого — весны девятнадцатого разрешится несколькими пьесами, после чего поэт освободится от чар и наваждения сцены. А сейчас, в январских и февральских стихах, Цветаева повторяет, условно говоря, свой Театр лирики конца шестнадцатого — начала семнадцатого года. Из стихотворения в стихотворение проходят при романтических декоративных аксессуарах одна за другой различные фигуры. Неразлучные «два ангела, два белых брата» «спят, не разнимая рук» — в стихах, обращенных к Антокольскому и Завадскому. Неотразимый любовник — «один — против ста тридцати Кармен» («Как много красавиц, а ты один...»). «Плащ» (три стихотворения) — калейдоскоп — не персонажей, а одежд: «Плащи, — крылатые герои Великосветских авантюр... Плащ игрока и прощелыги, Плащ-Проходимец, плащ Амур... Плащ Казаковы, плащ Лозэна, Антуанетты домино»...Плащи — без фигур. Фигуры появятся в пьесах.

Это топтанье на месте прерывается стихотворением, в котором Цветаева делает творческий рывок к той себе, какою станет совсем скоро. К той себе, где она прозревает Поэта — Женщину — Любовь — в их противоположных началах, где ее поэтической интуиции приоткрывается двоякость природы человека; две женские сути, символизирующиеся в Психее (душа) и Еве (тело); и обобщеннее: человеческие высоты — и низости, чистота и греховность, свет — и тьма, высшее — и земное, «бытие» — и «быт», — и поэтически — вертикаль и горизонталь:

Закинув голову и опустив глаза,
Пред ликом Господа и всех святых — стою.
Сегодня праздник мой, сегодня — Суд.
...................................
Что хочешь — спрашивай. Ты добр и стар,
И ты поймешь, что с эдаким в груди
Кремлевским колоколом — лгать нельзя.

И ты поймешь, как страстно день и ночь
Боролись Промысел и Произвол
В ворочающей жернова — груди.

Так, смертной женщиной, — опущен взор,
Так, гневным ангелом — закинут лоб,
В день Благовещенья, у Царских врат,
Перед лицом твоим — гляди! — стою.

А голос, голубем покинув грудь,
В червонном куполе обводит круг.

Две чаши весов: на одной — «произвол»: опущенный взор. На другой — высший «промысел», закинутая в своей правоте голова. Две чаши весов — и не перевешивает ни одна. Ибо над всем — вне всего, поверх всего — какой философский и одновременно зрительный образ! — голос поэта (Логос), голубем вылетающий из груди и парящий под куполом храма...

Ибо поэт, по Цветаевой, неподвластен суду. «Ты сам свой высший суд» (Пушкин). «Я не судья поэту, И можно всё простить за плачущий сонет!» (Так в юности Цветаева защищала поэта Эллиса — «Бывшему Чародею»). Поэт, считает она, не только неподсуден сам, но и не судья другим. Он мыслит по собственным категориям. Его «тьма» не всегда означает «зло», а «высота» — «добро». Ева может оказаться доброй, а Психея — бесстрастной. Когда позднее сама Марина Ивановна, в голодной Москве, жестом поэта и «Психеи» отдаст Бальмонту последнюю картофелину, или когда она с какою-то победоносностью уйдет с работы, не в силах «служить», между тем как дома сидят два голодных ребенка, — то как женщина и мать, она... Впрочем, можно ли судить и мерить поэта одними обычными, житейскими мерками? А если он не укладывается в них, а если он только и существует благодаря своей внемерности?.. Все это — вопросы, которые невозможно решить однозначно; во всяком случае, Цветаева в свои двадцать пять — двадцать восемь лет была именно такова. С годами она изменится: в ней станет острее чувство долга. Но взглядов на права поэта не изменит и провозгласит: «В жизни — черно, в тетради — чисто».


Примечания

27. Второй сын А.И. Цветаевой, родившийся летом 1916 г.

28. Н.А. Плуцер-Сарна.

29. Так прозвали комнату, где гостили друзья Сергея.

30. Жена Н.А. Плуцер-Сарна.

31. Л.А. Тамбурер.

32. В 1938 году, переписывая эти стихи для книги «Лебединый стан», Цветаева проставит дату: «Феодосия, последние дни Октября».

33. «Горизонтальным ремеслом» (нем.). Выражение из «Путевых картин» Гейне.

34. Мрачный красавец (фр.).




(источник — А. Саакянц «Марина Цветаева. Жизнь и творчество»,
М., «Эллис Лак» 1999 г.)
При подготовке текста был использован материал,
размещенный на сайте Института филологии ХГУ.
Сканирование и распознавание Studio KF.



Назад | Оглавление книги | Вперед




Hosted by uCoz