Мария Загребельная
«Кальвинизм в поэзии Марины Цветаевой»
«Я не хочу умереть. Я хочу не быть».
(из записной книжки Марины Цветаевой, 5 сентября 1940 г.)
В диалоге с Соломоном Волковым Иосиф Бродский в очередной раз называет Марину Цветаеву кальвинисткой, «прежде всего имея в виду ее синтаксическую беспрецедентность, позволяющую скорей, заставляющую ее в стихе договаривать все до самого конца. Кальвинизм в принципе чрезвычайно простая вещь: это весьма жесткие счеты человека с самим собой, со своей совестью, сознанием. Кальвинист это, коротко говоря, человек, постоянно творящий над собой некий вариант Страшного Суда как бы в отсутствие (или же не дожидаясь) Всемогущего. В этом смысле второго такого поэта в России нет».
Вообще кальвинизм одно из протестантских вероучений, возникшее в Швейцарии в XVI веке в ходе Реформации. Его основателем был Ж. Кальвин (15091564). В основе этого вероучения лежит идея об абсолютном предопределении и о божественном невмешательстве в закономерность мира. Согласно этой идеи Бог еще до сотворения мира предопределил одних людей к спасению, других к погибели, одних к раю, других, к аду, и этот приговор абсолютно неизменен. По законам кальвинизма, человек, вместо того, чтобы превратиться в убежденного фаталиста, должен быть уверен в том, что он является «божьим избранником» и доказать это своей жизнью и деятельностью.
Перечитывая цветаевские стихи и останавливаясь на отдельных моментах, я не могла не отметить «кальвинистские проблески», а порой и целые мотивы, на которые ранее внимание обращать не приходилось. Бросается не просто в глаза а в душу ее умопомрачительная искренность, с которой она признается в своих слабостях.
Ранняя поэзия Цветаевой щедро наполнена мыслями о ее греховности. Позже в своем творчестве она совершает суд над собой, над своими чувствами, поступками, над всей прожитой жизнью, анализируя, подводя как бы итог, устав быть.
Одно из первых стихотворений во многих ее сборниках «Идешь, на меня похожий...» подготавливает нас к противоречивости поэта:
Я слишком сама любила
Смеяться, когда нельзя.
«...аплодировать не в те минуты, что ее соседи, глядеть одной на опустившийся занавес, уходить во время действия из зрительного зала и плакать в темном пустом коридоре...» добавил бы Илья Эренбург.
Перелистываешь страницы ее книги и просто сыпятся «греховные» строки:
Шалость жизнь! Мне имя шалость!..
Легкомыслие! Милый грех,
Милый спутник и враг мой милый!
Ты в глаза мои вбрызнул смех,
Ты мазурку мне вбрызнул в жилы...
...И как могу
Не лгать, раз голос мой нежнее,
Когда я лгу?
О, если бы Прихоть я сдержать могла,
Как разволнованное ветром платье!
Заповедей не блюла, не ходила к причастью.
Видно, пока надо мной не пропоют литию,
Буду грешить как грешу как грешила: со страстью!
Господом данными мне чувствами всеми пятью!
Оттого и плачу много,
Оттого,
Что взлюбила больше Бога
Милых ангелов его.
Я свято соблюдаю долг.
Но я люблю вас вор и волк!
Такая любовь к тому, что нельзя, что запрещено, проходит красной нитью сквозь все ее творчество. Она и судит себя за эту отдачу вседозволенности, за невозможность и нежелание устоять перед тем, что запрещено. Как сказано в одном афоризме: «Запретный плод никогда не был пищей изголодавшихся». А она и не была изголодавшейся. За ее плечами было детство «лучше сказки», которым она была насыщена.
Ее стихи о смерти далеко не просто желание освободиться от земных тягот, убежать от жизни. Это скорее и есть свершение суда над собой. Но какого суда...
Знаю, умру на заре! На которой из двух,
Вместе с которой из двух не решить по заказу!
Ах, если б можно, чтоб дважды мой факел потух!
Чтоб на вечерней заре и на утренней сразу!
Пляшущим шагом прошла по земле! Неба дочь!
С полным передником роз! Ни ростка не наруша!..
Свершение суда над собой происходит через стихи о смерти. Какую смерть воображала она себе, кроме того, что «на заре»? В стихотворении «Поезд» прямо-таки бросают в дрожь слова:
Не хочу в этом коробе женских тел
Ждать смертного часа!
Я хочу, чтобы поезд и пил и пел:
Смерть тоже вне класса!
Ведь это так перекликается с ее постоянными признаниями в стихах, письмах, дневниковых записях, что она всегда вне. Запись 1938 года, во Франции: «...я внезапно осознала, что я всю жизнь прожила за границей, абсолютно-отъединенная за границей чужой жизни зрителем: любопытствующим, сочувствующим и уступчивым и никогда не принятым в чужую жизнь что я ничего не чувствую, как они, и они ничего как я...»
Но вот что примечательно: говоря о смерти, завершающей ее грехи, она часто говорит и о рае, о небе.
И мерещится мне: в самом
Небе я погребена!
...И ни для встреч проснемся мы в раю.
Только закрою горячие веки
Райские розы, райские реки...
Стою и шлю, закаменев от взлету,
Сей громкий зов в небесные пустоты.
Глядя в небо, сводит она счеты с собой, со своей жизнью, своей совестью.
А вот это стихотворение, написанное в 1923 году и помещенное в сборнике как продолжение стихотворения «Поезд», с моей точки зрения, является самым точным примером кальвинизма в цветаевском творчестве:
Площадка. И шпалы. И крайний куст
В руке. Отпускаю. Поздно
Держаться. Шпалы. От стольких уст
Устала. Гляжу на звезды.
Так через радугу всех планет
Пропавших считал-то кто их?
Гляжу и вижу одно: конец.
Раскаиваться не стоит.
Очень отчетливо в цветаевской прозе, как зеркальное отражение поэзии, выражается мысль о предпочтении полноты желаний пустоте счастья и о том, что «от исполнения всех желаний Анне Карениной ничего другого не осталось, как лечь на рельсы». Но какое у Марины Цветаевой, покинувшей голодающую родину, оставившей разрушенный родительский дом в Трехпрудном, полуразвалившийся дом в Борисоглебском, где она проводила дни с двумя маленькими дочерями во время Гражданской войны; скитавшейся в 1923 году еще только по Праге и опять же голодавшей, какое у нее «исполнение желаний»? Может, она пережила это исполнение в ином мире, том, в котором жила она одна среди тетрадей на ее письменном столе и в том же мире свершает она этот беспощадный суд над собой?..
13 мая 2001
(источник сайт «UserLine».)