Надежда Катаева-Лыткина

«145 дней после Парижа»




DOUCE FRANCE 1

Adieu, France!
Adieu, France!
Adieu, Francel

Marie Stuart



Мне Францией — нету
Нежнее страны,—
На долгую память
Два перла даны.

Они на ресницах
Недвижно стоят.
Дано мне отплытье
Марии Стюарт.

М. ЦВЕТАЕВА

5 июня 1939



Через 7 дней — 12 июня Марина Цветаева выехала в СССР, 19 июня прибыла в Болшево...

* * *

В дни самых жестоких боев под Москвой, когда хирурги в госпиталях сутками стояли у операционных столов, я, не спав три ночи подряд, вдруг ненадолго потеряла сознание. Очнулась и в устремленных на меня глазах увидела требование: надо подняться и встать к столу — идет операция. И мне, вчерашней студентке, «для бодрости и утешения» в тот особенно трудный день подарили томик в бархатном переплете — книгу стихов Марины Цветаевой «Волшебный фонарь» 1912 года издания. Подарила мне его актриса Художественного театра Ада Константиновна Яковлева. Она была из тех добровольцев, что почти не выходили из госпиталя — женщины разрезали и снимали набухшие кровью шинели солдат, раздевали раненых перед тем, как положить их на операционный стол. Ада Константиновна в какую-то минуту передышки пояснила мне: «Марина Цветаева была другом моего отца. Жила в Москве, а сейчас — где-то а Париже».

От поэта Рувима Марана, находившегося по ранению в госпитале, позднее я узнала: Марина Цветаева повесилась в Елабуге, что на Каме. Впервые узнала я тогда и о Цветаевой, и о Мандельштаме, и еще о многом другом...

Решила: буду жива, все прочту, все разузнаю о Марине Ивановне.

Потом — счастливое «совпадение»: мне, сибирячке, на мою мольбу: «если будет суждено остаться в живых и вернуться, то вернуться только в Москву» — дали комнату, а по сути, прописку впрок в «пустой Москве». В переулке на бывшей Поварской — «там, где Наташа Ростова». Оказалось — «там, где Марина Цветаева».

Со временем я разыскала и дочь, и сестру, и родственников поэта.

С Анастасией Ивановной Цветаевой я встретилась после ее возвращения из мест заключения и ссылки. Уже тогда, когда она «в день Нечаянной Радости» получила комнату в Москве «на Тверской».

Анастасия Цветаева — одна из самых моих сокровенных дружб.

С тех пор, как я вернулась в «мой» московский дом, он стал местом битвы за его сохранность, хотя еще очень долго никто не рисковал даже говорить о нем как о «доме Цветаевой». Помню, в 50-е и 60-е годы не раз видела, как Эренбург и Антокольский останавливались около дома на другой стороне переулка и переговаривались шепотом. О том, чтобы сохранить дом как память, не хотели слышать ни дочь — Ариадна Эфрон-Цветаева, ни сестра поэта Анастасия. Боялись спугнуть, погубить попытку дочери вернуть на Родину стихи Марины Цветаевой.

В «волшебном доме», как звала его Марина Ивановна, она жила с 1914 по 1922 год. В нем написала 12 из 15-ти вышедших при ее жизни книг — все лучшее, что было создано ею в России.

Здесь у нее бывали поэты, писатели, философы, художники, артисты, чьи имена вошли в энциклопедии мира.

Сюда приходили философ Николай Бердяев, внук декабриста князь Сергей Волконский, вахтанговцы Антокольский, Завадский, поэты Пастернак, Бальмонт, Мандельштам, Чурилин, сестры Герцык, вдова и дети композитора Скрябина.

Последние шесть с половиной лет, отказавшись выехать, я оставалась жить одна с сыном в этом выселенном доме, чтобы не дать его снести или спалить. После моих публикаций о доме и совместных хлопот о нем К. Симонова, С. Наровчатова, И. Андроникова, М. Алигер, В. Леоновича, Т. Жирмунской, К. Лубянниковой, Н. Гениной и после публикации «в помощь» рассказа Анастасии Ивановны «Маринин дом» — в него сплошным потоком пошли люди. Появились новые свидетельства очевидцев, стало возможным уточнить многие факты и продолжить писать его историю.

Но все настойчивее мне стал не давать покоя другой «загадочный» дом — в Большево. Там с первого дня приезда из Парижа жила, не выходя из него, никому не показываясь, Марина Цветаева.

Отыскала я этот дом с трудом. Считалось, что он уничтожен. Но дом уцелел, Я подружилась с теми, кто живет в нем сейчас. Записала их рассказы, рассказы соседей бывших и теперешних. Отыскала соучеников по болшевской школе сына Цветаевой — Георгия. Расспросила героев испанской войны и французского Сопротивления, знавших семью Эфрон—Цветаевых, в том числе А. Эйснера, В. Сосинского, Н. Столярову, А. Сеземана и общих друзей, приезжавших из Чехословакии и Парижа. Сопоставила услышанное с публикациями французских газет 37—39-х годов и воспоминаниями очевидцев, опубликованными за рубежом. Но все-таки никому до сих пор не известно было рассказанное теми, кто в страшные месяцы 1939 года жил совместно с Мариной Ивановной Цветаевой в болшевском доме.

Болшевская катастрофа — кульминация и узел трагедийных судеб семьи Марины Ивановны Цветаевой.

Она имеет давние истоки.

Цветаева изначально несла в себе трагедию, но также и способность дать силу на жизнь. Лучше всех скажет об этом она сама в письме к Вере Меркурьевой в 1940 году:2 «Счастливому человеку жизнь должна радоваться, поощрять его в этом редком даре. Потому — что от счастливого человека — идет счастье. От меня — шло. Здорово шло. Я чужими тяжестями (наваленными) играла, как атлет гирями. От меня шла свобода. Человек — в душе — знал, что выбросившись из окна — упадет вверх. На мне люди оживали, как янтарь. Сами начинали играть».

При всей ОСОБОСТИ жизни Цветаевой, ситуация в Болшево была совсем ОСОБОЙ.

Пять месяцев жизни с 19 июня по 10 ноября 1939 года.

* * *

Уезжала Цветаева из Парижа в полной безнадежности от отторгнувшей, вытолкнувшей ее из себя Франции, как сама она говорила. Нина Берберова в книге «Курсив мой» вспоминает, что в 1937 году в Париже после панихиды по Сергею Волконскому по выходе из храма никто не подал руки Цветаевой. Она стояла одна, в слезах. Все шли мимо.

Дорога возврата в Россию была, как говорила дочь Цветаевой, предначертана: Париж — Гавр — Ленинград — Москва — Болшево. Маршрут побега из Франции в Россию ее мужа Эфрона. Путь был указан «органами».

Уезжала она и от наступающего фашизма, от смертельной тоски, от невозможности противостоять категоричности сына (писала об этом А. Тесковой), рвавшегося к отцу в Россию — прямо в пасть системы, поочередно поглотившей сестру, дочь, мужа, близких, истребив всякую надежду на жизнь.

В письме А. Тесковой из Парижа от 31 мая 1939 года Цветаева назвала Болшево деревней: «Отложу до деревни. Там — сосны, это единственное, что я знаю о ней». (Об аресте сестры Анастасии она еще ничего не знала.)

Болшево, как оказалось, не было ни деревней, ни уединением. Болшево, по сути своей, было условно-безусловным заключением — жизнь по предписаниям, со все возрастающим кошмаром надвигающейся катастрофы. Неизбежность ее была осознана всеми обитателями дома, накрепко повязанными между собой.

* * *

Невдалеке от поселка Болшево, за путями железной дороги, в глубине леса, стояли три совершенно одинаковые дачи-близнецы, объединенные далеким тыном и вполне разъединенные. Дачи так называемого поселка «Новый быт». За ними, подальше, стояли частные домики — там уже был не такой «новый» и совсем другой быт.

Эти дачи, как рассказывает живущий там сегодня сотрудник Экспортлеса Израиль Завельевич Клугман, назывались дачами Экспортлеса, они же — «Жургаза», они же — НКВД, Казенные дачи Госбезопасности (Михаил Кольцов к «Жургазу» и ко многому другому имел прямое отношение.)

Жители округи глухо знали, что «там живут иностранцы». Рядом стояла дача-крепость Пятакова и вдалеке — дача, где еще не затихло эхо болшевского выстрела самоубийцы Томского.

Посторонним вход в дачу, где жила Цветаева, был воспрещен. Во всяком случае, оговаривался и не поощрялся. В зарослях порой обнаруживались соглядатаи. Похоже, что эта дача была «перевалочным пунктом» по дороге в одном направлении.

Дом, по устному преданию, построен был в начале 30-х годов и подарен наркомом Розенгольцем3 Борису Израилевичу Краевскому.4 В 1937 г. Краевского, его жену Павлину Павловну и сына арестовали. У Краевских часто гостила вдова Якова Свердлова (позже ее сын Андрей Свердлов станет следователем по делу Ариадны Эфрон).

Исполняющим обязанности коменданта дачи, как удалось установить, был Алексей Матвеевич Обухов. По служебному списку—дворник, умер в 1966 г. Комендант, по сути, был и полновластный хозяин, и обслуга. Он был окружен многими домочадцами и имел пять человек детей. Вместе с ним жили — семья старшей дочери, свояки и свояченицы. Одна из них, сестра его жены Анна Трофимовна, служила домработницей у Краевских и хорошо помнит вдову Свердлова.

Комендант Алексей Матвеевич был постоянным, непременным понятым на всех многочисленных арестах, так же как и его жена Любовь Трофимовна (умерла в 1982 г.). Младшая их дочь Клавдия Обухова (Долматова), 1934 г. р., помнит, как пятилетней девочкой ходила она на эту дачу, где ее угощали, а она потом приговаривала: «Я была КВД (НКВД), кушала кидорки (помидорки)».

Дом стоял «лицом» к железной дороге, близко от нее. Бревенчатый, большой, вытянутый по фасаду, с двумя остекленными верандами по бокам, с двумя отдельными входами и сенями, с трехстворчатыми окнами двойных рам, с общей просторной гостиной, в ней был камин, стояли большой овальный стол, буфет и диван (буфет-свидетель и посейчас там). Голландские печи, паркетные полы. Холодная уборная во дворе.

На громадном участке шумели сосны (об этих соснах и знала Цветаева в Париже). Дорожек не было — все устилал мягкий ковер хвои. Среди сосен был турник, висели качели, костыли их, вросшие в стволы, торчат и по сей день. Были там и гимнастические кольца.

Был колодец с прозрачной целебной водой. Летние душевые кабинки. Насос качал воду из колодца только к домику коменданта. На дачу воду носили ведрами.

Безумно жарким летом 1939 года в Болшево совместно жили Эфрон-Цветаева и Клепинины с подругой их семьи Эмилией Литауэр. Марина по приезде еще иногда продолжала вести свой дневник. Писать письма. (Со временем будут опубликованы ее собственные свидетельства о событиях в Болшево.) Дочь Клепининых, Софья Николаевна, в ту пору ей было 12 лет, рассказала мне: «Жили мы на станции Болшево на «улице» с дурацким названием «Новый быт», дом 4/33 (ныне ул. Свердлова, д. № 15). Это была бревенчатый, нелепо вытянутый в длину дом в глубине участка, никак не обработанного, просто огороженного забором... Гостиная и кухня были общими. Мои родители и семья Цветаевой были знакомы еще в Париже. Приехали мы в Советский Союз почти одновременно. Мы провели на даче зиму 1938/39 года... Хлынувшие в конце 1939 года события, которые оставили меня сиротой и изгоем, заслонили а моей душе очень многое.

Я дружила с Муром (Георгием), сыном Марины Ивановны... Нам было трудно в чужой среде. Деревенские ребятишки дразнили нас, необычно одетых. Поэтому почти вся наша жизнь проходила на участке, либо в гостиной, которая днем была в нашем распоряжении».

Совместность этих семей не случайна. Чета Клепининых, их подруга Эмилия Литауэр и муж Цветаевой — Сергей Эфрон — были разведчиками Коминтерна, а затем и службы Госбезопасности.

Парижская газета «Последние новости» (№ 6056, 1937 г.) поместила материал: «Исчезновение генерала Е. К. Миллера. Обыск в «Союзе друзей Советской Родины». Бегство С. Я. Эфрона. Допрос М. И. Цветаевой в сюртэ». Газета писала: «...обыск в «Союзе друзей Советской Родины» связан с дознанием по делу об убийстве Игнатия Рейсса. Прямого отношения к делу об исчезновении генерала Миллера эта полицейская операция не имеет. Однако оба преступления совершены агентами ГПУ, по указанию Москвы. Результаты обыска на ул. Бюсси могут обогатить следствие новыми ценными данными». И ниже: «В течение последних дней в Париже распространились слухи, что вслед за таинственным отъездом Н. Н. и Н. А. Клепининых покинул Париж также и б. евразиец С. Я. Эфрон, перешедший несколько лет тому назад на советскую платформу и вступивший в Союз Возвращения». Клепинины и Эфрон бежали из Франции, когда стало известно о гибели И. Рейсса, под чужими фамилиями: Клепинины — Львовы, Эфрон — Андреев.

Участвовали в разведывательной работе и их старшие дети: Алексей Васильевич Сеземан, приехавший в Москву в 1936 году (сын Клепининой от первого брака), и Ариадна Эфрон — дочь Цветаевой — приехала 18 марта 1937 года.

Постоянная совместность этих семей была обусловлена всем ходом событий. В Париже семьи дружили уже с 1926—27 гг. После трагических событий похода белой армии против революционной России вместе они испили горькую чашу на мучительном пути переоценок. Пути поиска искупления. Места жительства под Парижем (так уж получилось) меняли почти одновременно и жили всегда рядом.

Первоначально их переоценки шли в русле евразийства. Исподволь Клепинин и Эфрон были втянуты в литературную, а затем идеологическую борьбу против недругов новой советской России, а затем — в разведку — сначала по линии Коминтерна во спасение встающей из пепла России, затем гибнущей Испании (тогда и Пикассо стал коммунистом) и потом уже — логично — включились в борьбу против конкретных персональных врагов Родины уже по линии Госбезопасности.

Сергей Эфрон формировал интербригады в Испанию. (Интербригадовцы тоже были втянуты в разведку.) Участвовал он также и в наблюдениях за Троцким, его сыном Седовым, в похищении генерала Миллера, а затем в преследовании так называемого «ренегата-перебежчика» разведчика Игнатия Рейсса-Порецкого (партийная кличка — Людвиг).

Начался этот путь, как он думал, с искупления вины перед своим народом, нового служения ему, а закончился полным подчинением системе. Все это происходило не сразу: шаг за шагом — постепенно.

В письмах к Б. Л. Недзельскому С. Эфрон пишет 18. IV. 26 г.: «Евразийство мне близко и тем, что пытается подойти и к национальному самоопределению через культурное, а не политическое», a 25.V.27 г.— через год уже: «Сейчас стою во главе Парижского Евразийского клуба <...> главное не здесь, а «там».

Спустя немного времени он уже безоглядно готов был сделать все для покинутой Родины — «вся правда «там».

Подобные чувства тогда испытывали многие достойные люди (и это необходимо понять), так действовали заложники эпохи, жившие «у времени в плену».

Трагический путь их — не однозначен. Не типичные разведчики-профессионалы, а мятущиеся борцы-мученики, из немногих возможностей выбравшие себе гибель в тот единственный короткий исторический отрезок кануна второй мировой войны.

«Сила страсти в служении любимой России и сила заблуждений у эмигрантов,— пишет Софья Клепинииа,— были так велики, что некоторые исторические ситуации, бывшие с ними,— неподсудны, сложны и откроются в своей сложности и наготе еще не скоро. Брат моего отца, Дмитрий Клепинин, отважный офицер Деникина, ярый монархист, кончил тем, что был расстрелян фашистами за помощь коммунистам. Офицер — он стал священником. Служил в Парижской тюрьме и был связным между заключенными и Сопротивлением. Он и мать Мария теперь известны всему миру. Русские эмигранты страстно любили Россию. Их иногда осуждают за выбранный ими путь служения России, где они рисковали жизнью, были жертвами и были очень отважными».

Что понимала Цветаева в этой ситуации, живя бок о бок с Эфроном? Вполне посвященной она быть не могла, но известно, что Эфрон-Цветаевы в Париже получали советскую «пенсию».

Ум Цветаевой был мужской, пронзительный. Глаза — провидческие. Из ее дневников времен революции (Избранные произведения я 2-х томах 1917—1937 гг., Нью-Йорк, 1979 г.) ясно, как глубоко и объемно понимала все с самого начала. Но здесь речь о другом.

На всех зигзагах жизненного пути всем своим сочувствием, верой, гордостью своей она была рядом с Эфроном. Когда Сергей Эфрон, кадровый военный офицер, прапорщик 10-й роты известного истории 56-го запасного полка оборонял Кремль (помните — в 1917 г. ключ от Кремля — в Борисоглебском, о чем писала Марина) — Марина Ивановна всем сердцем была с ним — «Белым стражем да встанет Честь». При сдаче Кремля был заколот штыками командир его полка Пекарский. Об октябрьских боях, где Эфрон сражался бесстрашно, Сергей Яковлевич написал повесть «Октябрь» (она опубликована в Праге в сборнике «На чужой стороне», № 11, изд., «Пламя» 1925 г.). В те дни Цветаева написала: «Если Сережи нет, нет и меня, значит, нет и их» (детей — Н. К.-Л.). Обе жизни мыслились неразрывно.

Затем — «лавиною простонародною низринут трон». Сергей Яковлевич, разведчик и командир в Добровольческой армии генерала Л. Г. Корнилова, он прошел с ней по всем дорогам ледяного похода до Крыма. «На кортике своем: Марина — ты начертал, встав за Отчизну».

Он всегда был на переднем крае. До самого Перекопа, где по горло в трясине, нахлебавшись соли, умирая от жажды, рвался в бой.

В последний раз я видела Сергея 18 января 1918 года,— напишет Марина. Как и где, когда-нибудь скажу — сейчас духу не хватает». «И в словаре задумчивые внуки за словом: долг напишут слово Дон». Каждый день она мысленно была с ним и пишет об этом в своих дневниках. «Старого мира — последний сон; Молодость—Доблесть—Вандея—Дон».

Далее Бег по Булгакову: Галлиполи, Чехия, Париж.

Сергей Яковлевич опубликовал превосходные воспоминания о добровольческом движении (1924 г., Прага, «Культура и жизнь», № 21). «...Тысячи и тысячи могил, оставшихся там, позади, в России, тысячи изувеченных инвалидов, рассеянных по всему миру, цепь подвигов и подвижничеств и... «белогвардейщииа», контрразведки, погромы, расстрелы, сожженные деревни, грабежи, мародерства, взятки, пьянство, кокаин и пр. и пр. Где же правда? Кто же они или, вернее, кем были — героями-подвижниками или разбойниками-душегубами?»

«Добрая воля к смерти»,— говорила Цветаева. Эфрон отдал должное героям и клеймил негодяев — «Георгии» и «Жоржики». Цветаева высоко оценивает как его литературный дар, так и его доблесть. Пишет поэму «Перекоп» — «моему дорогому и вечному добровольцу».

Затем новый этап. «Сергей весь в евразийстве». Пристальный, возбужденный взгляд в сторону новой России.

В «Возрождении России» и «Днях» «точные сведения», что евразийцы получили огромные суммы от большевиков. Доказательств, естественно,— пишет Цветаева,— никаких (ибо быть не может)» — шел уже 1929 год.

«Я вдалеке от всего этого, но мое политическое бесстрастие поколеблено. То же самое, что обвинить меня в большевистских суммах, Сергей, естественно, расстраивается, теряет на этом последнее здоровье».

Далее: «У евразийцев раскол. Профессор Алексеев и другие уверяют, что Сережа чекист и коммунист. Если встречу (т. е. Алексеева и др.— Н. К.-Л.), боюсь себя <...> Профессор Алексеев <...> негодяй! <...> Но очень страдаю за Сергея. С его чистотой и жаром сердца. Он... моральная сила евразийства. Так его и зовут: «евразийская совесть». Это конец 1929 года.

«С» совсем ушел в Советскую Россию, ничего другого не видит, а в нем видит то, что хочет» — теперь август уже 1932 года. События развивались стремительно.

Восемь месяцев (1936 г.) Сергей Яковлевич поправляет здоровье в здравнице в Савойе. Сын — Мур (Георгий) и Марина Ивановна снимают помещение рядом. Оплачивает Красный Крест. Вероятно — дважды «красный». Далее ловушка, когда ни ум, ни совесть уже не могут ничего контролировать. Нет открытого забрала — естественной сути натуры Эфрона. Думают и решают за него. Он только исполнитель чужой воли (далекого центра), когда целое неизвестно и не сразу ясно, за что ты в ответе.

«Эфрон и другие были...— вспоминал советский разведчик Кирилл Хенкин, племянник знаменитого артиста,— если хотите, платными агентами. Но они никогда не были наемниками, ибо работать против Советского Союза они не стали бы ни за какие деньги... Помню также, что в этой среде оценка человека всегда включала критерий его политической преданности и материального бескорыстия».

Ставшая гласностью гибель Игнатия Рейсса, восставшего против сталинизма советского разведчика, всколыхнула весь Париж, по сути дела, явилась провалом заданной операции. Теперь как единственный выход и приказ — обратный бег во вздыбленную Россию 1937 года. Тот же Хенкин пишет:«Перед войной у Москвы было несколько неудачных опытов с бывшими коминтерновцами, ставшими работниками разведки: Игнатий Порецкий и Вальтер Кривицкий в ответ на процессы старых большевиков в Москве порвали с Советами». Трагедия еще и в том, что по сути своей Эфрон и Порецкий-Рейсс были людьми одного лагеря: «за землю, за волю, за лучшую долю».

Дочь Цветаевой Ариадна убежденно и истово напишет потом, что отец вернулся верным сыном своей Родины. Марина Ивановна никогда не сомневалась в чистоте его помыслов. Ее друг и издатель Дмитрий Шаховской, архиепископ Иоанн Сан-Францисский5, сказал, что Сергей Эфрон еще более трагическая фигура, нежели Марина Цветаева. О Сергее Эфроне на заре своей юности, до всех этих событий, Цветаева скажет: «Такие в роковые времена слагают стансы и идут на плаху». Идут. Зорко видела. Стихи сбываются.

* * *

Первыми в Болшево в ноябре 1938 года поселились Клепинины вместе с Эмилией Литвуэр. Клепинииы — Николай Андреевич, его все звали Додой, Антонина — сокращенно Нина — Николаевна Клепинина, его жена, младший ее сын от первого брака 16-летний Митя Сеземан и 12-летняя их дочь — Софья. Старший сын Алексей, приехавший в 1936 году, вскоре женился на московской школьнице 9 класса, красавице Ирине Горошевской. В феврале 1939 года у них родился сын — Николка. Цветаева упоминает о нем в «Неизданных письмах». Николку с Ириной тоже привезли в Болшево. Сохранилась открытка из Парижа в адрес Алеши Сеземана от Марины Цветаевой — поздравление с рождением сына. Позже, живя в Болшево, Цветаева особо отличала Алешу, его одного приглашала к себе в комнату, угощала, читала ему стихи.

Не сразу, а где-то в феврале-марте 1939 года, на даче появился Сергей Эфрон. Дочь Ариадна продолжала жить в Москве у сестры отца. Марина Ивановна с сыном Георгием-Муром приехала в Болшево 19 июня 1939 года. Началась совместная жизнь двух семей с общим хозяйством. Клепинина Нина Николаевна была человеком сильного характера. Дворянка, петербуржанка, выпускница Смольного, внучатая племянница вице-адмирала В. А. Корнилова, героя Севастопольской обороны. Она была безупречного воспитания, абсолютной выдержки, подтянутая, неуязвимая, красивая, непоколебимой воли. Дочь академика-биолога Николая Викторовича Насонова. Рядом с ней всем приходилось быть в форме, несмотря ни на что. Она требовала этого от детей и, невольно, от окружающих. С ней нельзя было расслабиться или сорваться. Ровной, сдержанной она была всегда.

Ее расстреляли. Говорят, она осталась такой и принимая смерть. Об этом рассказали ее дочери Софье бывшие сокамерники матери.

Пути Господни неисповедимы. Для своей маленькой Сонечки разведчица Нина Клепинииа выбрала в крестные матери — Зинаиду Гиппиус. Она и крестила ее дочь Софью.

Тенью Клепининой была Эмилия Литауэр, разделившая с ней ее убеждения и судьбу.

Николай Андреевич Клепинин отличался добротой. Он был родным братом тому самому священнику (об этом сказано выше), герою французского Сопротивления — Отцу Димитрию Клепинину — соратнику Матери Марии. Отец Димитрий спас не одну сотню людей, среди них особенно много было обреченных евреев в оккупированном Париже. Он погиб в гитлеровском лагере смерти.

Живя в Болшево, Николай Андреевич числился научным консультантом восточного отдела ВОКСа.

В болшевском доме по традиции дворянских семей дети были отделены от взрослых и жили своей жизнью. К детям причислены: Софа, Мур, Митя и «маленькая мама Ирина». Марина звала ее «деточка». С детьми и с Мариной дружило «зверье» — привезенный из Парижа, купленный добрым «Додой» из жалости, глухой от рождения, не умеющий лаять, кривоногий бульдог-альбинос Билька и памятный Марине рыжий кот, который, как она пишет, прыгал в колыбель к Николке.

Хозяйство вели общее. Обедали за одним столом, летом на веранде, осенью — в гостиной. Во главе стола всегда была Нина Николаевна.. Продукты возили кто когда — Аля — Ариадна, «считавшийся ее женихом или мужем» Самуил Гуревич, иногда — Сергей Яковлевич Эфрон, иногда Нина Николаевна. Готовили поочередно. Помогала девочка Шура — носила воду и дрова, топила печи. Посуду мыли сами. «Постепенное щемление сердца...— пишет Марина Ивановна через год, в 1940 году, вспоминая 1939-й,—живу, никому не показываясь. Страх его сердечного страха. Ручьи пота и слез в посуденный таз».

Марина Ивановна была мрачна, замкнута, молчалива, иногда с удручающе бурными, немотивированными срывами, изобличавшими усталость и муку. Так однажды «маленькая мама Ирина», оскользнувшись, расплескала Николкину кашку у ее двери. Ирину Марина Ивановна любила, но крик ее был таким неожиданным и страшным, что не забылся всю жизнь. Так кричат на краю гибели. Цветаева была на этом краю и смотрела в пропасть.

Был приказ Нины Николаевны во всем уступать Марине Ивановне, отступать, уходить. Жизнь шла под прицелом. Марина Ивановна нервничала, была постоянно несправедлива с сыном, мучила его, срывалась на нем. Требовала невозможного, недетского, а он все-таки был всего лишь 14-летним подростком.

«В двух наших семьях параллельно как бы существовало два мира,— говорит Софья Клепинина,— мир взрослых, полный страха, тревоги, напряженности и попытки скрыть его. И мир детей, обо всех этих страхах понятия не имевших. Так от меня, Мура и брата Мити скрыли факт ареста Али. Прозрение пришло после ареста Сергея Яковлевича. И, надо сказать, для Мура прозрение это было ужасным. Меня такой ужас ожидал месяц спустя..

В Муре было странное сочетание хрупкости и силы.

И все-таки воздух катастрофы был всеобщим».

На даче становилось все тревожнее и мрачнее. По ночам иногда приезжали машины и увозили всех взрослых (на очные ставки?). Всех, кроме Марины Ивановны. Возвращались они утром, бледно-серые и молчаливые. Волей Нины Николаевны и Сергея Яковлевича все старались держаться мужественно.

Марина Ивановна почти не выходила из комнаты. Софа не помнит ее без папиросы; разве что за обедом, а так, даже стоя над керосинкой,— курила. Ходила она всегда в одном и том же сером платье. Вечером набрасывала красивую шаль на плечи.

«Я не хочу рассказывать о срывах Марины Ивановны,— говорит Софа Клепинина,— самое яркое мое воспоминание о ней: мы в гостиной с окнами на железную дорогу. У одного их окон стоит Марина Ивановна, сложив, скрестив, как всегда, руки на груди; с папироской в правой, чуть обхватив себя за плечи, поеживаясь. В доме тишина. Никого кроме нас двоих. Это случалось часто, ибо я не помню, чтобы Марина уезжала из дома (долго была без документов.— Н. К.-Л.). Сумерки. Свет в комнате еще не зажигали. Камин тоже не горит. На фоне стекла вполуоборот вижу ее профиль. Что-то очень сиротливое, холодное, неуютное. Общение наше, в основном, ограничивалось вопросами: Что на обед, надо ли мыть руки, куда ушел Мур. <...>

Сергея Яковлевича помню очень хорошо и совсем иначе. у него были ярко-синие, лучистые, буквально излучающие добро и свет глаза (вспомним, как хорошо, с какой глубокой симпатией говорили о нем Пастернак и Бальмонт и многие другие.— Н. К.-Л.). Было впечатление красоты. Благородный высокий лоб, огромные глаза, темно-темные ресницы, черные брови. Его все любили. Мимо Марины Ивановны я всегда старалась пройти незаметно. Но вот когда возвращался из города Сергей Яковлевич, мы, дети, мчались к нему навстречу. Он с нами много возился. Не помню у него дурного настроения. Он скрывал его, держал его при себе и старался развеселить нас. Был улыбчивым. Смеялся с нами, запрокидывая голову. Играл иногда в карты с детьми и молодежью. Придумывал живые картины, шарады с переодеванием, все время что-то изобретал.

О Муре вспоминать труднее. Уж очень сложные были у него отношения с матерью. Я беру на себя смелость, вопреки многочисленным свидетелям хорошо и долго знавшим Марину Ивановну, утверждать, что на моих глазах, в Болшево, нежной с сыном она никогда не была. Скорее наоборот. Марина Ивановна была с ним резка, несправедлива, вспыхивала из-за мелочей, без видимого повода. Ему было тяжело. Он воспринимал это в штыки. Однажды после стычки Мур чуть не убежал под электричку.

...В наших двух семьях Аля была арестована первой. Беда эта пришла в наш дом в августе 1939 года. Аресты репатриантов шли давно. Все понимали, что стихийное это бедствие, как лавина, может захватить каждого, оказавшегося на ее пути. Взрослые готовы были к тому, что им придется разделить судьбу многих ни в чем не повинных людей, разве только повинных в чрезмерной любви к своей Родине. Ждали каждую ночь, хотя днем старались делать вид, что все в жизни идет как надо...

Атмосфера тревоги, напряженности, страха — все это тщательно пытались замаскировать деловитостью, серьезностью, занятостью. И только я и Мур словно выпадали из этой атмосферы и ощущали ее как несправедливую жестокость взрослых, замкнувшихся от нас и выходивших из этого состояния, когда наша беготня и веселые лица взрывали их. Самым выдержанным среди взрослых был Сергей Яковлевич. Я ни разу не слышала его повышенного голоса. Легче всех срывалась Марина Ивановна. Я знаю, что полоса отчуждения между Муром и ею пролегла именно тогда, летом 1939 года. То же произошло тогда между мною и моими родителями. Это было менее заметно, потому что я была меньше Мура и лишилась сразу обоих родителей... Мы с Муром не могли понять, куда подевались тепло и любовь к нам наших родителей. Острее всего мы ощущали это в матерях наших. Умом не могли понять, что с ними случилось... Мы тогда не один раз говорили об этом, а однажды, помню, плакали вдвоем в углу за шкафом на «нашей веранде», хотя он был мальчиком спокойным, а я — девочкой неплаксивой. Сначала мы не знали, что Алю арестовали. Ее отсутствие объясняли нам отъездом... Арест отца потряс Мура. Через месяц такое же состояние потрясения, оглушенности и ненависти к миру пережила и я... Еще долгие годы я, бывшая покладистым и общительным ребенком, оставалась человеком, общение с которым доставляло людям мучение, даже людям, очень ко мне расположенным... Резкость, грубость, нежелание Мура пойти навстречу матери были вызваны не столько юношеским максимализмом, сколько следствием потрясения души осенью 1939 года. Мур был умен, талантлив, пытлив и бесстрашен. Он был похож на мать, когда внезапно отодвигал от себя все, что не внутри его, все, что вокруг. Тогда он так же, как Марина Ивановна, казался холодным и надменным. И так же неожиданно выходил из своей отчужденности, оглядываясь с легким недоумением — где был?

В Марине Ивановне поражала замкнутость на себя, внутри себя. Вокруг идет жизнь, ходят люди, разговаривают, а она не в этой жизни. Не любила есть. Жила без косметики. Контакты со всеми были как бы вынужденные. Но ни пренебрежения, ни досадливости, как у Али, у нее не было. Холодная, резкая, но никогда не грубая.

Мур дружил с моим братом Митей. Муру было 14, а Мите 17 лет. Мур был крепенький, пухлый мальчишка. Бегал, валял дурака. Иногда вдруг становился юношей, разговаривал с Митей о философии. Аля приезжала, привозила продукты, иногда жила день-два. Постоянно жила у тетки в Москве.

...Вечерами все собирались в гостиной у камина. Марина Ивановна выходила к столу ровная, «серая», поблекшая, легкой походкой с потухшим взглядом, отдаленно вежливая, отстраненная. Вдруг вспыхивала. Кричала. Голос был резкий, пронзительный. Марина Ивановна все время обижала Мура. Ему было очень тяжело. Он был измучен, оскорблен и не понимал, что происходит.

Люди укоряли Мура за то, что в Елабуге, после смерти матери, он тщательно гладил костюм. Мур был чистюля и очень аккуратен во всех условиях. Гладить и чистить свое верхнее платье было для него так же обязательно, как чистить зубы и расчесывать волосы. Рефлекс. Он был приветлив и обязателен, если не уходил в себя. Когда он пошел в школу в Болшеве, он всегда был очень аккуратен в одежде, брезглив. Как чистился! Если зацеплялся за что-нибудь, всякую царапину мазал йодом.

После Ташкента Алексей Толстой помог Муру поступить в Литинститут. Мур всегда был голодный. Часто ночевал у брата Алеши, который после контузии вернулся домой. Перед уходом на фронт Мур подарил ему и Ирине серебряные столовые ложки с вензелями и свою фотографию...»

Через 43 года, попав на ту дачу в Болшеве, Софья Клепинина расплакалась. Написала экспромт — Маме (Н. Н. Клепининой):

И ты, как прежде,
молода,
Со мной доходишь
до калитки.
И листьев золотые
слитки
К лицу подносишь,
как тогда.
Над домом сосны
шелестят,
Мир превращеньям вновь
послушен...
Давно мертвы все наши
души,
И мне уже
за пятьдесят...

Усилием воли взрослых (и указанием свыше: кому — куда) вскоре Мур и Софа все-таки пошли в школу. Мур пошел в знаменитую костинскую школу-коммуну. Он учился там первую четверть. Всего два месяца. Удалось найти пока четверых его соучеников, которые помнят и интересно рассказывают о нем. Помнят его, как не похожего на всех других мальчика, якобы приехавшего из Испании.

Болшевский житель инженер Юрий Александрович Кошель помог мне найти болшевских соучеников Мура по седьмому классу «А» костинской школы-коммуны и записать их воспоминания. Привожу их в сокращении.

Воспоминания Люси Азаровой, 1925 г. р.:

«Мы казались деревенскими против него. Он подарил мне тоненькую книгу стихов со своим автографом. Что за стихи — не помню. Не сохранились. Прекрасно рисовал. Высокий интересный блондин. Мальчики смотрели на него с завистью. Говорили, что он приехал из-за границы. Раза два меня провожал. Нес мой портфель. Рисовал карикатуры. Девчонкам раздаривал листочки с рисунками и ставил автографы. Сутулился. Ходил в светлой куртке на поясе и в светлых ботинках».

Воспоминания Людмилы Харитоновой, 1926 г. р.:

«Где-то не с начала года к нам в седьмой «А» пришел новый мальчик. Высокий. Красивый. Прекрасно держался. Легко. Просто. Мы вместе ходили домой в район «Нового быта». Ходили по тропке вдоль леса, по мосткам. Я знала, что мальчик приехал из-за границы. Рассказывал что-то об Испании. Великолепно рисовал тушью. Карикатуры на фашистов. И сразу раздаривал всем и подписывался — Георгий Эфрон. У меня их было много. Пропали. Мы ничего не знали о нем. Немного опекали, так как он видел ужасы Испании».

Воспоминания Ольги Вацкель (Вольф), 1924 г. р.:

«В один из осенних дней к нам в школу пришел наш новый одноклассник. Он был выше всех на голову. Полный. Лицо интересное. Интеллигентное. Меня поразила его одежда. Мы ведь носили пионерскую форму. Он носил брюки с припуском, с пуговицей ниже колен. На ногах кожаные краги. Ботинки на толстой подошве, курточка со многими замками и кармашками. В кармашках было очень много ручек. Он был окружен вниманием. Не дичился. На переменках его окружала стая мальчиков. Он был очень самостоятельный, уверенный. У него была прекрасная речь. Об этом мальчике мы ничего не знали. Он доходил до железной дороги и куда-то сворачивал. Попутчиками ему были Люся Азарова и Олег Петров. Карикатуры его вызывали дружный смех. Помню, Эфрон получил отметку «хорошо» по немецкому. Это было непонятно. Он хорошо говорил по-немецки. Я сидела затаив дыхание. Он тогда очень спокойно встал и сказал: «Немецкий язык я знаю хорошо, считаю отметку неправильной». Учитель-антифашист Теглаш ответил ему: «Вы читаете, разговариваете, а в грамматике вы не сильны, делаете ошибки». Мы никогда бы не смогли вступить в такой разговор. Потом он исчез. Не помню, как это было».

Рассказ Леонида Яковлевича Шапиро, 1927 г. р., жившего на соседней даче — приехал из Бельгии:

«Мне было тогда 12 лет. Я искал себе друзей. Случайно встретил двух ребят старше меня. Они говорили по-французски. Я обратился к ним на французском... Они как-то меня не приняли к себе в друзья. Держались с превосходством. Через некоторое время я услышал, что тех, кто жил на даче, арестовали. Я пришел и увидел — на террасе открыты все двери. Следы разгрома. Валялось все на полу. Валялись книги на французском. Я взял один том «Декамерона» и один — Вольтера. Ну, и все из этой дачи пропали. Я потом часто о них думал. Туда въехал вроде бы начальник Костинской милиции... На наших дачах был еще сторож, он же и комендант Алексей Обухов и его жена Любовь Трофимовна. Я не знал фамилий тех мальчиков, соседей на даче. Ничего не знал о Цветаевой».

Вероятно, Марина Цветаева сразу тогда поняла, что надежд на спокойную жизнь быть не может. Ситуация безысходности для всех членов семьи и обитателей болшевского дома была очевидной. Катастрофа нарастала. Влюбленная Аля старалась быть «вопреки». Марина Ивановна была готова ко всему и, как она говорила, «искала крюк», но у нее были обязательства перед несовершеннолетним сыном.

На даче становилось все напряженнее, взрывоопаснее. Все чаще машины увозили на ночь взрослых.

Ранним утром 27 августа 1939 года первой была арестована Аля, Ариадна Эфрон-Цветаева.

10 октября 1939 года вторым в Болшево арестовали Сергея Яковлевича Эфрона.

Через месяц, в ночь с 6-го на 7 ноября, в Болшево арестовали Николая Андреевича Клепииина и Эмилию Литауэр.

В ту же ночь с 6-го на 7 ноября 1939 г., в Москве, на Пятницкой, д. 12, кв. 4, в доме академика Насонова арестовали Нину Николаевну Клепииину — она с дочерью Софой приехала к своей матери на ноябрьские праздники.

В ту же ночь, а Москве, на Садово-Триумфальной, д. 7, кв. 30, в доме известной Елизаветы Александровны Игнатович — фотокорреспондента и друга Родченко и Маяковского, матери «маленькой мамы Ирины», арестовали старшего сына Нины Николаевны — Алешу — Алексея Васильевича Сеземана. Ирина дождалась утра и первой электричкой поехала срочно сообщить о случившемся в Болшево. Она помнит жуткую осеннюю погоду: свист ветра и снег с дождем. Ее встретил, как погребальный звон, стук раскачивающихся лязгающих друг о друга гимнастических колец. На крыльцо вышла буквально безумная, как Мельник у Пушкина, подумала Ирина, распухшая, с седыми космами, Марина Ивановна, теперь оставшаяся с Муром в доме совершенно одна. Она быстро перекрестила Ирину и пробормотала: «Бог с тобою, деточка, скорее уезжай отсюда — ночью всех взяли». Через три дня, бросив все, она с Муром уехала в Москву, в каморку сестры мужа — к Елизавете Яковлевне Эфрон. В марте отважилась приехать а Болшево, взять кое-какие вещи. Застала гроб в разоренной, незаконно занятой квартире. Хоронили с оркестром повесившегося (!) у нее а комнате начальника милиции (или КГБ?) — Калугина.

Гиблое было место.

Так кончились первые, сразу по прибытии из Парижа в Россию, 145 дней Марины Ивановны Цветаевой в Болшево — «среди сосен» на даче Госбезопасности. Путь к Голгофе. Через год после Болшева она писала секретарю Союза писателей СССР Павленко: «...Начну сначала, 18-го июня 1939 года, год с лишним назад, я вернулась в Советский Союз, с 14-летним сыном, и поселилась в Болшево, в поселке Новый Быт, на даче, в той ее половине, где жила моя семья, приехавшая на два года раньше. 27-го августа (нынче годовщина) была на этой даче арестована моя дочь, а 10-го октября — и муж. Мы с сыном остались совершенно одни, доживали, топили хворостом, который собирали в саду». Затем скитания по случайным комнатам».

Уже после гибели Цветаевой в Елабуге в октябре 1941 года, по изысканиям студента, работавшего в архивах, Дмитрия Юрасова, в пересыльной орловской тюрьме «расстреляли групповым расстрелом» Сергея Яковлевича Эфрона, супругов Клепининых и Эмилию Литауэр. После сообщения Юрасова сделал свой новый запрос в Верховный Суд А. В. Сеземан. Увы, ничего не прояснил. В мае 1989 года Алексей Васильевич решил поехать в Париж, где когда-то все были вместе, и там скоропостижно скончался.

* * *

На уровне «разговоров», попавших и в зарубежную печать, возникающих без взаимного пересечения, есть мнение, что Цветаевой в Елабуге предложили сотрудничество с «органами». (Из воспоминаний разведчика К. Хенкина, невразумительной записи сына Мура, из пересказа слов поэта Н. Асеева, переданных музыковедом Елизаветой Лойтер и др.). Об этом необходимо сказать — авось кто-нибудь что-то еще знает.

Проверить этот факт документально сейчас — невозможно. Но допустить такую мысль: Цветаева—осведомитель—абсурд. Кому она была нужна в этой роли? Однако можно допустить изощренные попытки «добить» последнего члена «преступной» семьи. Такие «пытки» и «расстрел» били в цель без промаха, и примеры тому есть. Ясно: было много поводов для непрерывного горячего обсуждения между подростком сыном и матерью тогда в Елабуге. Фашисты наступали, обстоятельства ужесточались. И для сына врага народа любой шаг — заведомо неверен. Любое слово, как искра, давало вспышку и взрыв. Во многих семьях помнят эту двойную муку и испытания.

После «бегства» из Болшево Цветаева прожила всего один год и десять месяцев. Сын стал старше и принадлежал уже не столько матери, сколько государству, вступившему в жесточайшую войну. Фашизм, от которого она бежала, настигал ее. Всего за два месяца гитлеровская армия докатилась до Москвы. Нет мужа, нет дочери, нет сестры, нет рядом верных друзей. Сын уже с клеймом «сына врага народа» и «матери-белогвардейки» (так позволяли себе о ней говорить иные из писательского руководства). Мать становилась не опорой — помехой. Надежнее было — сиротство. Девять — из одиннадцати — дней жизни в Елабуге между матерью и сыном шел непрерывный и напряженный диалог обо всем, что настигало их. Мур имел потом основания сказать: «Она была права».

* * *

Анастасия Ивановна Цветаева — сестра поэта — в лагерях и ссылках провела 22 года, ее сын Андрей Борисович — 16 лет, дочь поэта Ариадна Сергеевна — 17 лет, сын поэта Георгий — убит на фронте летом 1944 года.

И все это во имя светлого будущего.


САД

За этот ад,
За этот бред
Пошли мне сад
На старость лет.

На старость лет,
На старость бед:
Рабочих — лет,
Горбатых — лет...

На старость лет
Собачьих — клад:
Горячих лет —
Прохладный сад...

Для беглеца
Мне сад пошли:
Без ни — лица,
Без ни — души!

Сад: ни шажка!
Сад: ни глазка!
Сад: ни смешка!
Сад: ни свистка!

Без ни — ушка
Мне сад пошли:
Без ни — душка!
Без ни — души!

Скажи; — Довольно муки,— на
Сад одинокий, как сама.
(Но около и сам не стань!)
Сад одинокий, как я сам.

Такой мне сад на старость лет...
— Тот сад? А может быть — тот свет? —
На старость лет моих пошли —
На отпущение души.

М. ЦВЕТАЕВА

1 октября 1934





Примечания

1. Нежная Франция. (фр.).

2. Неизданные письма. Париж, 1972 г.

3. Розенгольц Аркадий Павлович (1889— ? ). Член партии большевиков с 1905 г. (в 1925—27 гг. исполняющий обязанности полпреда в Лондоне. Член ЦКК. Зам. наркома РКИ с 1929 г. (Это то немногое, что мне удалось узнать.)

4. Кто он был — выяснить не удалось.

5. Скончался в мае 1989 года.

Комментарии

Надежда Катаева-Лыткина — кандидат медицинских наук, хирург, Ветеран Великой Отечественной войны. Автор многих публикаций о жизни Марины Цветаевой. Организатор и научный руководитель «Дома-музея Марины Цветаевой» (умерла 7 сентября 2001 года). Подробнее о ней можно прочесть здесь.

(источник — журнал «Литературное обозрение», <1990 ?>.)





Hosted by uCoz