Назад | Оглавление книги | Вперед


Анна Саакянц

«Марина Цветаева. Жизнь и творчество»


Часть первая. РОССИЯ

1. Юность поэта (продолжение)

(1910—1915)




=====


Двадцать седьмого января в Москве состоялось венчание Марины Цветаевой и Сергея Эфрона.

Марина взяла фамилию мужа, которою первое время и подписывалась. 1 февраля Сергей подарил жене четвертый том собрания сочинений Кнута Гамсуна с надписью:

«Марине Эфрон первый подарок от Сережи. 1/II — 12 г. Москва».

В феврале почти одновременно вышли в свет их книги: «Волшебный фонарь» и «Детство», напечатанные «Товариществом Скоропечатни А.А. Левенсон», в Трехпрудном переулке, дом 9, что напротив отчего дома Цветаевой. На титульном листе обозначено: «Книгоиздательство Оле-Лукойе», Москва, 1912. Символическое издательство под маркой андерсеновского героя возникло как шутка в двух юных умах...

Двадцать девятого февраля новобрачные уехали в свадебное путешествие: Италия (Сицилия), Франция, Германия. В Россию «летели» от молодых открытки: в Коктебель — Волошину, в Москву — редактору и издателю А. М. Кожебаткину, помогшему Цветаевой издать ее «Волшебный фонарь», сестрам мужа — Лиле и Вере.

У Цветаевой на душе безоблачно и легко; Сергей же, несмотря на то что «страшно счастлив», все же подвержен приступам грусти. В Париже он побывал на могиле родителей, и горе еще свежо. «Больше всего мне не достает в Париже одиночества. Мне хотелось бы побольше времени проводить на могиле; но не могу, совершенно не могу после кладбища идти в театр, кафе и т.п. « (письмо Лиле Эфрон). В письме Вере он пишет:

«Сегодня был на почте и, конечно, ни письма от Вас. Марина получила штук десять писем, из них половина от родных. Мне было так странно: показалось, что у меня нет совсем родных. Хотя на этот счет я не строю себе иллюзий...

Я уверен, конечно, что при совместной жизни у нас будут самые близкие и хорошие отношения, на расстоянии же никаких отношений существовать не будет.

В Париже мы в последний момент остались без денег. Сегодня суббота и Лионский кредит закрывается в 3 ч. Мы этого не знали. И остались без сантима. Этим объясняется скромность подарков.

Сегодня был в Люксембурге, — я ожидал от него большего. Луврским я прямо подавлен.

Вчера вечером видел Сару в Орленке. Хотя я и не мог всего понять, но все же был поражен игрой.

Сара с трудом ходит по сцене (с костылем). Голос старческий, походка дряблая — и все-таки прекрасно!..»

В другом письме — от 29 марта — Сергей сообщает, что он «в ужасе от Франции» и что более мерзкой страны в жизни не видел. «Всё в прошлом и ничего в настоящем (!!!). Я говорю о первом впечатлении. В вагоне из десяти пар девять целовались. И это у них в центре всей жизни!»

Но великая французская актриса поразила воображение на долгие годы...

«Наружность Сары, — вспоминала Цветаева через несколько лет. — Что-то ледяное и лунное. Серафический лед. —

И как эта женщина, в обаянии которой не было ничего телесного, играла Федру!

Сара в L'Aiglon («Орленке», — А.С.) предпоследний слог стиха произносила очень медленно, почти что пела...

...Крик Сары (Маргариты Готье) — О l'amour, Famour!9

Умирает Сара Бернар. Умирает глубочайшее в мире — голос».


=====


О контрастности настроений молодых говорят, в частности, два их письма к Елизавете Эфрон, написанные в один и тот же день, 7 мая (24 апреля), из Кирхгартена (под Фрейбургом).

На цветаевской открытке изображен Фрейбург с традиционной кирхой, невысокими домиками с островерхими крышами и справа — упирающейся в холмы Шварцвальда широкой дорогой.

«Милая Лиленька, Сережа страшно обрадовался Вашему письму. Скоро увидимся. Мы решили лето провести в России. Так у нас будет 3 лета: в Сицилии, в Шварцвальде, в России. Приходите встречать нас на вокзал, о дне и часе нашего приезда сообщим заранее. У нас цветут яблони, вишни и сирень, — к сожалению, всё в чужих садах. Овес уже высокий, — шелковистый, светло-зеленый, везде шумят ручьи и ели. Радуйтесь: осенью мы достанем себе чудного, толстого, ленивого кота. Я очень о нем мечтаю. Каждый день при наших обедах присутствует такой кот, жадно смотрит в глаза и тарелки и, не вытерпев, прыгает на колени то Сереже, то мне. Наш кот будет такой же.

<Приписка на полях:> Радуюсь отъезду Макса и Пра и скорому свиданию с Вами и Верой. Всего лучшего.

МЭ».

(Почерк юной Цветаевой — круглый, тонкий, прямой, четкий, мелкий, почерк близорукого человека, который выводит буквы старательно, как бы любуясь начертанным: слова «как», «так» пишутся с пропуском средней буквы; абзацы начинаются с края строки. Эта манерность потом исчезнет; почерк взрослой Цветаевой, всегда оставаясь аккуратным, сделается менее изощренным.)

Сергей пишет совсем в ином тоне. Он раздираем какими-то противоречивыми переживаниями; нервы его неспокойны. Для понимания его натуры это письмо дает очень много:

«7 мая н<ового> ст<иля>

Милая Лилюк,

Ты отгадала: нам скоро суждено увидеться. М<арина> решила присутствовать на торжествах открытия музея и к «Троицыну дню» (13 мая) мы будем в Москве. Мне бы очень хотелось, чтобы ты до этого числа не уезжала на дачу — много нужно рассказать очень важного и повидать тебя хочется. У нас с М<ариной> есть один план, в котором ты принимаешь участие. Ну, да об этом после.

Сейчас внизу гостиницы (деревенской) празднуют чье-то венчание, и оттуда несется веселая громкая музыка. Но в каждой музыке есть что-то грустное (по крайней мере для профана) и мне грустно. Хотя грустно еще по другой причине: жалко уезжать и вместе с тем тянет обратно. Одним словом, вишу в воздухе и не хватает твердости духа, чтобы заставить себя окончательно решить ехать в Россию.

А тоска все растет и растет! От заграницы я взял только Шварцвальд да готику немецких городов. В Италию для природы я больше не поеду — а для древнего Рима и Италии возрождения поеду непременно.

У меня сейчас такая грандиозная жажда, а чего, я сам не знаю.

Хочу рассказать тебе один сон — галлюцинацию. Сначала был сон, а потом страшный кошмар.

Я и ещё кто-то — я не знаю кто — ходим по старинным немецким городам и поем песни. Во время пения я чувствую страшный экстаз. Собираются толпы нас слушать. У всех горят глаза, а от меня исходит свет. Но меня во мне не удивляет ни первое, ни второе. Потом сон кончается и начинается что-то очень странное. Я вижу нашу темную комнату — мне становится страшно. Я хочу позвать Марину, но в этот миг чувствую сильный удар в голову. По лицу у меня пробегают судороги, как от электрического тока.

Это длилось, как мне казалось, очень долго. Потом не помня себя от ужаса я закричал и разбудил Марину.

Марина зажгла электричество, прибежала ко мне. Дрожа, как в лихорадке, я старался объяснить ей, что сейчас на меня посмотрело какое-то высшее существо, которому дано видеть наши души, и через взгляд он передал мне частичку своей силы, но эта крошечная частичка достаточна человеку, чтобы сделаться пророком, святым, гением и т.п. (выражаясь коротко — сверхчеловеком). Я не смотрел ей в глаза, боясь убить ее своим взглядом (ха, ха, ха!). Заснул уверенный, что проснусь пророком. Утром все прошло.

Целую крепко тебя! Пиши! Сережа».


=====


Будь вечно с ним: пусть верности научат
Тебя печаль его и нежный взор.
Будь вечно с ним: его сомненья мучат.
Коснись его движением сестер...
(«Следующей»)

Так и мнится, что эти строки вдохновлены юным Сергеем Эфроном. Но нет: они написаны два, если не три года назад («Вечерний альбом»)... А нынешний, 1912 год в творчестве Цветаевой — почти белая страница: стихов, по-видимому, она пишет мало; впрочем, возможно, некоторые пропали, а также были ею уничтожены. Но вот стихотворение, которое она, без сомнения, сохранила сознательно. В 1919-1920 годы, готовя к изданию сборник «Юношеские стихи» (1913-1915 гг.), она открыла им книгу, поставив дату: «Москва, 1912 г. «. «Смертный час Марии Башкирцевой» было его заглавие. Потом она сняла его так же, как и эпиграф:

Принцесса, на земле не встретившая принца,
Оставшаяся нам загадкой и цветком, —
Наш мир не стоит твоего мизинца
С точеным ноготком!

Однако эта тема, как и вообще тема смерти, вряд ли в то время занимала Цветаеву. Ожидая осенью ребенка, она была поглощена устройством своей земной жизни. Дом в Трехпрудном должны будут унаследовать Андрей и Валерия: нужно снимать квартиру. Цветаева занималась поисками нового дома с удовольствием; ей хотелось, чтобы он был таким же «волшебным», как в Трехпрудном.

Письмо Сергея от 19 мая 1912 года:

«Милая Лилька,

Не писал тебе, так как совсем замотался с устройством квартиры (мы ее сняли теперь!)...

Мы нашли очаровательный особняк в 3 комнаты (55 руб.). Марина в восторге. Мы накупили мебель по случаю очень дешево, причем мебель исключительно старинную. Тебе наша квартира очень понравится. Описывать тебе не буду. Приедешь — оценишь.

Я порядком устал от Москвы, но теперь слава Богу осталось дней восемь до отъезда к Тьё (Сусанне Давыдовне, швейцарке, бывшей бонне Марии Александровны, теперь — вдовы дедушки А. Д. Мейна. — А.С.).

Дня три-четыре можешь писать по адресу: Собачья площадка, д. № 8. Это наша новая квартира...»

<Приписка>

«Москва, 19-го мая 1912 г.

Милая Лиля,

Спасибо за шляпу, — я не умею благодарить, но Вы должны почувствовать, что я рада.

Целую. МЭ».

Но жить в доме на Собачьей площадке молодым так и не пришлось: они собирались в Тарусу к Сусанне Давыдовне, вскоре после торжеств 31 мая: открытия Музея Александра III, — торжеств общероссийских и семейных, когда осуществилась многолетняя мечта Ивана Владимировича. Об этом событии Цветаева напишет лишь через двадцать с лишним лет; Сергей же сохранил некоторые подробности в письмах к сестрам.

«Таруса Калужской губ<ернии> 7/VI-12.

Моя милая Верочка,

...Сейчас я в Тарусе. Из окон нашего дома видна Ока, с холмистыми зелеными берегами. Здесь очень и очень хорошо. Именно то, к чему я стремился в продолжение нескольких лет.

Мы живем в старинном домике, украшенном старым липовым садом.

Старая, допотопная Тьё обращается с нами, как с детьми, и рассказывает тысячи своих воспоминаний, до поразительности похожих одно на другое. За кофе и за чаем мы проводим по часу, по полтора.

Меня она называет Сиррож (выговаривать «р» нужно горлом), Марину — Муссиа.

Меня она считает за английского лорда, скрывающего свою национальность...

В Москве я был и на открытии Музея и на открытии памятника Александру III.

В продолжение всего молебна, а он длится около часа, я стоял в двух шагах от Государя и его матери.

Очень хорошо разглядел его. Он очень мал ростом, моложав, с добрыми, светлыми глазами. Наружность не императора.

На открытии были все высшие сановники. Если бы ты знала, что это за разваливающиеся старики! Во время пения вечной памяти Александру III, вся зала опустилась на колени. Половина после этого не могла встать. Мне самому пришлось поднимать одного старца — сенатора, который оглашал всю залу своими стонами.

Я был, конечно, самым молодым, в прекрасном, взятом напрокат фраке и шапо-кляке. Чувствовал себя очень непринужденно и держал себя поэтому прекрасно. Расскажу при свидании много интересных подробностей, для которых здесь нет места.

Моя книга, как я узнал недавно, расходится довольно хорошо. Маринина еще лучше».

В письме к Лиле Эфрон Сергей с юмором описывает церемонию открытия музея:

«Меня торжественно провели в залу. Как «Его Превосходительство», меня поставили между гр. Витте и обер-прокурором Саблером. Но не было забыто, что я не то литератор, не то император, — рядом со мною был помещен здоровенный ингуш телохранитель. У него было Двойное назначение: охранять меня, как и<мперат>ора, и спасать от меня, как от литератора.

Государь и его мать в продолжение целого часа (молебен) стояли в двух шагах от меня. Я очень хорошо изучил их наружность.

Государь очень моложав, с голубыми добрыми глазами. Он все время улыбался.

Его окружали пятнадцать великих князей в офицерских мундирах.

К своему позору, я принял их за околодочных. И вел себя с ними, как полагается вести себя с последними.

Чувствовал себя совершенно непринужденно. — Я заметил, что чем свободнее себя держишь, тем выходит больше комильфо.

На открытии памятника я видал наследника... Хорошенький, худенький, с грустными глазами мальчик. Жалко его...»


=====


Пробыв около месяца в Тарусе, Марина с Сергеем вернулись в Москву. Теперь они ищут собственный дом: «Тьё» отговорила их снимать квартиры и дала деньги на покупку небольшого дома.

«Милая Вера,

Спасибо за возмутительно-неподробное письмо. Мы около 2-х недель скитаемся и мечемся по Москве в поисках «волшебного дома». Несколько дней тому назад (это для приличия, по-настоящему — вчера) наконец нашли его в тихом переулочке с садами. Что яблочный сад при нем — не верьте: просто зеленый дворик с несколькими фруктовыми деревьями и рыжим Каштаном в будке. Если хотите с Лилей жить в «волшебном доме», — будем очень рады. Одна комната большая, другая поменьше. Ответьте. Завтра Сережа едет в Петербург к Завадскому за разрешением, во вторник, по-видимому, дом будет наш. Нужно будет осенью устроить новоселье. До свидания, о подробном письме уже не прошу. Привет всем, вернее тем, кто меня любит. Другим не стоит.

Марина».

Как нравится ей, что она замужем, что приобрела родственниц, что будет матерью, что покупает дом... Как недолго ей доведется радоваться таким вещам...

Покупка дома, однако, не состоялась. «Через несколько дней мы покупаем старинный особняк в девять комнат, — с гордостью пишет 8 июля Сергей Эфрон Вере. — Дом состоит из подвала (кухня, людская и т.п.), первого этажа (7 комнат) и мезонина — в три комнаты. Расположение комнат старо-барское: из передней вход в залу, из залы — в гостиную, из гостиной — в кабинет и т.п. Рядом со столовой — маленькая буфетная. Недостает только зимнего сада с фонтаном... От нашего дома (он на Полянке) идут трамваи на Арбатскую площадь, Лубянскую, Театральную (13, 3)... Чуть было не купили дом в Сокольниках» (не тот ли, о котором писала Цветаева? — А.С.).

»...Твой Гумилев — болван, так же как Сергей Городецкий, — неожиданно прибавляет Эфрон в конце письма. — С<ергей> Г<ородецкий> поместил в «Речи» статью о женщинах-поэтах, в которой о М. Ц. отзывается как... да не хочу повторять глупости!»

Действительно, на «Волшебный фонарь» стали появляться отклики в печати. В газете «Речь» от 30 апреля (13 мая) была напечатана рецензия С. Городецкого под ироническим названием «Женское рукоделие». В ней утверждалось, что «к причудам женским у Марины Цветаевой присоединяются еще ребяческие» и что в некоторых из стихов «есть отрава вундеркиндства». «Зачем же вундеркиндствовать?»

Н. Гумилев в пятом номере журнала «Аполлон» писал:

«Первая книга Марины Цветаевой «Вечерний альбом» заставила поверить в нее и, может быть, больше всего — своей неподдельной детскостью, так мило-наивно не сознающей своего отличия от зрелости. «Волшебный фонарь» — уже подделка и изданная к тому же в стилизованном, «под детей» книгоиздательстве, в каталоге которого помечены всего три книги. Те же темы, те же образы, только бледнее и суше, словно это не переживания и не воспоминания о пережитом, а лишь воспоминания о воспоминаниях. То же и в отношении формы. Стих уже не льется весело и беззаботно, как прежде; он тянется и обрывается, в нем поэт умением, увы, еще слишком недостаточным, силится заменить вдохновение. Длинных стихотворений больше нет — как будто не хватает дыхания. Маленькие — часто построены на повторении или перефразировке одной и той же строки. Говорят, что у молодых поэтов вторая книга обыкновенно бывает самой неудачной. Будем рассчитывать на это...»

Эти отклики, однако, не слишком портили настроение Цветаевой; она была энергична, бодра и поглощена житейскими заботами. Вот отрывок из ее письма к В. Я. Эфрон из Москвы от 11 июля, посвященного хлопотам по поводу покупки дома на Полянке: «Разрешение на купчую, выданное Сереже петербургским нотариусом и подписанное попечителем, — не по форме, и Сереже пришлось вторично ехать в Петербург. На днях это кончится, и мы уедем куда-нибудь на дачу...» И дальше, как о чем-то второстепенном:

«Прочла рецензию в Аполлоне о моем втором сборнике. Интересно, что меня ругали пока только Городецкий и Гумилев, оба участники какого-то цеха. Будь я в цехе, они бы не ругались, но в цехе я не буду».

Эта мимоходом оброненная фраза говорила о том, что юная Цветаева не хотела присоединяться к каким-либо «течениям». Именно в этом смысле она утверждала, что литератором так никогда и не сделалась.

Надо сказать, что Цветаева пришла в русскую поэзию, когда на «пятки» русского символизма, в лице его старших представителей (Вяч. Иванова, В. Брюсова, А. Белого), наступало новое направление, приверженцы которого именовали себя акмеистами. Наиболее активными теоретиками акмеизма были Н. Гумилев, С. Городецкий. «Цех поэтов» — называлась их организация в Петербурге (о чем Цветаева прекрасно знала, разумеется). Не мистика, а реальность, не символические подобия, а живые, конкретные вещи и явления — так в заостренной формулировке звучала полемика более молодого направления с «устаревающим». А в это же самое время на сцену вышел русский футуризм. В 1912 году литературная публика была шокирована альманахом «Пощечина общественному вкусу». В декларации московских футуристов, подписанной, в частности, В. Маяковским и В. Хлебниковым, выразители «мужественной души сегодняшнего дня», новые рыцари «самоценного самовитого слова» требовали «бросить с Парохода современности» русских классиков. Через двадцать лет Цветаева с улыбкой вспомнит эту мальчишескую декларацию, авторство которой по инерции будет приписано одному Маяковскому...

Но, повторим, Цветаеву не волновала литературно-общественная жизнь и, судя по всему, не особенно затронул и резкий отзыв на ее книгу Брюсова в седьмом номере журнала «Русская мысль». Брюсов писал, что Цветаева продолжает «упорно брать свои темы из области узкоинтимной личной жизни, даже как бы похваляясь ею», и приводил адресованные ему строки, несомненно, задевшие его: «острых чувств» и «нужных мыслей» мне от Бога не дано». Он утверждал, что Цветаева «начинает щеголять» «небрежностью стиха», а под конец совсем уничтожает ее: «Пять-шесть истинно поэтических красивых стихотворений тонут в ее книге в волнах чисто «альбомных» стишков, которые если кому интересны, то только ее добрым знакомым» (статья «Сегодняшний день русской поэзии»).


=====


Вскоре Марина с Сергеем уехали под Москву. «Мы живем на даче у артистки Художественного театра Самаровой, в отдельном домике... Режим и воздух здесь очень хорошие. На соседней даче живут Крандиевские (семья скульптора Н. В. Крандиевской. — А.С.). Мы останемся здесь до 20 августа. Адрес: Покровское-Глебово-Стрешнево по Московской Виндавской ж. д. Деревня Иваньково, дача Самаровой», — писала Цветаева Вере Эфрон 29 июля. 8 августа она оказалась на один день в Москве, так как из дома, который они купили, еще не выехали хозяева (они на даче) и не вывезли вещи.

В конце августа семья переехала в этот новый дом на углу Большой Полянки и Екатерининского переулка; как описывала его позднее Цветаева, — купеческий, «с мезонином, залой с аркой, садиком, мохнатым-лохматым двором и таким же мохнатым-лохматым дворовым псом, похожим на льва, — Османом. Дом мы с Сережей купили за 18, 5 тысяч, Османа — в придачу — за 3 р.».


=====


Пятого сентября 1912 года у Цветаевой родилась дочь. «Аля — Ариадна Эфрон, родилась 5-го сентября 1912 г., в половине шестого утра, под звон колоколов.

Девочка! — Царица бала!
Или схимница, — Бог весть!
— Сколько времени? — Светало.
Кто-то мне ответил: — Шесть.

Чтобы тихая в печали,
Чтобы нежная росла, —
Девочку мою встречали
Ранние колокола.

Я назвала ее Ариадной, — вопреки Сереже, который любит русские имена, папе, который любит имена простые («Ну, Катя, ну, Маша, — это я понимаю! А зачем Ариадна?»), друзьям, которые находят, что это «салонно».

Семи лет от роду я написала драму, где героиню звали Антрилией.

— От Антрилии до Ариадны. —

Назвала от романтизма и высокомерия, которые руководят всей моей жизнью.

— Ариадна. — Ведь это ответственно! —

— Именно потому».


=====


Между тем готовится к печати, а в феврале 1913 года, ровно через год после «Волшебного фонаря», выходит под тою же мифической маркой «Оле-Лукойе» третий сборник стихов Цветаевой — «Из двух книг». Он маленький, всего сорок стихотворений из «Вечернего альбома» и «Волшебного фонаря», и только одно стихотворение новое и опять обращенное к Брюсову. Не могла Цветаева равнодушно перенести его критику своей второй книги:

Я забыла, что сердце в Вас — только ночник,
Не звезда! Я забыла об этом!
Что поэзия Ваша из книг
И из зависти — критика. Ранний старик,
Вы опять мне на миг
Показались великим поэтом...

Она так никогда и не узнала, что Брюсов был задет ее стихотворением; свою заметку об отношении к молодым поэтам (1913 г., не опубликована) он начал так: «Жестоко упрека <ли> меня как критика, находя, что я слишком беспощадно отношусь к стихам молодых поэтов; видели в этом даже зависть. Одна поэтесса так и писала, что вся моя поэзия создана

               из книг
Да из зависти критика...»

Не ради ответа Брюсову, однако, издала Цветаева свой сборник. Вернемся на год назад.

В 1912 году вышла первая книга Анны Ахматовой «Вечер». Цветаева тогда же прочла ее. Книга открывалась предисловием Мих. Кузмина, в котором провозглашались идеи акмеистов. О том, что «Цех поэтов» недоброжелательно реагировал на Цветаеву, — говорилось выше, и легко догадаться, что она читала «Вечер» с усиленной пристальностью. Кузмин писал:

«В Александрии существовало общество, члены которого для более острого и интенсивного наслаждения жизнью считали себя обреченными на смерть... нам кажется, что сама мысль о предсмертном обострении восприимчивости и чувствительности эпидермы и чувства более чем справедлива. Поэты же особенно должны иметь острую память любви и широко открытые глаза на весь милый, радостный и горестный мир... в минуты крайних опасностей, когда смерть близка, в одну короткую секунду мы вспоминаем столько, сколько не представится нашей памяти и в долгий час, когда мы находимся в обычном состоянии духа.

И воспоминания эти идут не последовательно и не целостно, а набегают друг на друга острой и жгучей волной, из которой сверкнет: то давно забытые глаза, то облако на весеннем небе, то чье-то голубое платье, то голос чужого вам прохожего. Эти мелочи, эти конкретные осколки нашей жизни... ведут нас к тем минутам, к тем местам, где мы любили, плакали, смеялись и страдали — где мы жили».

Ахматова, утверждал Кузмин, «имеет ту повышенную чувствительность, к которой стремились члены общества обреченных на смерть», у нее есть «первое пониманье острого и непонятного значения вещей».

Подчеркивая тонкую поэтичность Ахматовой, Кузмин сравнивал ее с другими поэтами: И. Эренбургом, О. Мандельштамом — и с Цветаевой, которая, по его словам, ищет поэзию «в иронизирующем описании интимной, несколько демонстративно-обыденной жизни».

Могла ли Марина Цветаева, к тому моменту уже давно перешагнувшая рубеж своих полудетски-"мемуарных» стихов, согласиться с таким определением? Нет, разумеется. И она решает выпустить собственный манифест и пишет предисловие к своему тощему сборнику, составленному из ранних книг. С одной стороны, она этим отстаивает право писать, о чем говорила и прежде, с другой же... как бы дает согласный отклик на кузминское предисловие:

»...Все мы пройдем. Через пятьдесят лет все мы будем в земле. Будут новые лица под вечным небом. И мне хочется крикнуть всем еще живым:

Пишите, пишите больше! Закрепляйте каждое мгновение, каждый жест, каждый вздох! Но не только жест — и форму руки, его кинувшей; не только вздох — и вырез губ, с которых он, легкий, слетел... Записывайте точнее! Нет ничего не важного!.. Цвет ваших глаз и вашего абажура, разрезательный нож и узор на обоях, драгоценный камень на любимом кольце, — все это будет телом вашей оставленной в огромном мире бедной, бедной души».

Да: она честолюбива, она знает себе цену и хочет быть услышанной...


=====


До апреля 1913 года Цветаева с семьей живет в собственном доме на Полянке. Несмотря на семейные заботы, она находит время для общения со знакомыми, круг которых после коктебельского лета 1911 года расширился. Двери «обормотника» на Сивцевом Вражке по-прежнему гостеприимно распахнуты для гостей. Вот отрывок из дневника писательницы Р. М. Хин-Гольдовской от 18 февраля 1913 года, рисующий «обормотскую» публику:

»...вся Волошинская компания... состоит из двух частей: «обормотников» — сюда входит своеобразная коммуна: мать Волошина (старуха в штанах и казакине!), он сам и две сестры Эфрон — Лиля и Вера. Они живут все на одной квартире, которую они сами окрестили именем: «обормотник"»...Остальные: Марина Цветаева, двадцатилетняя поэтесса, жена 19-летнего Сережи Эфрона, ее младшая сестра Ася, тоже замужем за каким-то мальчиком... Марина, Ася, Майя10 (18-летняя русская француженка, пишет — и как читает! очаровательные французские стихи) — так сказать, естественные сочлены «обормотника». Толстые11 — хотя и тесно с ними дружат, но уже понемножечку «отодвигаются» от этого кочевого табора и стремятся занять более солидное положение. Кандауров и Богаевский12 — что-то вроде почетных, сочувствующих посетителей. Как зрелище вся эта компания забавна чрезвычайно. Сестры Эфрон — очень хороши собой, особенно Лиля. Марина и Ася вдвоем читают Маринины стихи. Стройные, хорошенькие, в старинных платьях, с детскими личиками, детскими нежными голосами, с детскими вздохами, по-детски нараспев они читают, стоя рядышком у стенки, чистые, трогательные, милые стихи... Ужасно странное впечатление! — Какое-то далекое-далекое, забытое, не нынешнее, — словно на миг мелькнувшее во сне прошлое, которое сейчас-сейчас исчезнет...».

В начале апреля 1913 года Волошин уезжает в Коктебель; вскоре туда отправляется с семьей Цветаева и живет там до 14 августа. Четыре месяца счастливой жизни, которые уже не повторятся...


=====


Стихи весны — лета 1913 года (их сохранилось пятнадцать или чуть больше?) по сравнению с предыдущими — более «взрослые» и эмоционально более выразительные; в них стало больше «острых чувств». Если в «Вечернем альбоме» и «Волшебном фонаре» эгоцентризм стихов смягчался беззащитностью и печалью, то теперь в них улавливается оттенок избранничества лирической героини. Пожалуй, с этого момента можно более или менее определенно говорить о влиянии на Цветаеву дорогой ей «тени» Марии Башкирцевой. В стихи ее приходят мысли о неизбежности и ужасе конца; удел любой юности, рано или поздно задумывающейся над этим. Однако мысли о судьбе и личности Башкирцевой, несомненно, еще сильнее подогревали ощущения самой Цветаевой:

Знаю! — Всё сгорит дотла!
И не приютит могила
Ничего, что я любила,
Чем жила.
(«Посвящаю эти строки...»)

Или строфа стихотворения «Идешь, на меня похожий...» (впоследствии отброшенная):

Я вечности не приемлю!
Зачем меня погребли?
Я так не хотела в землю
С любимой моей земли!

Юношеский эгоцентризм, однако, сочетается с удивительным прозрением своего будущего:

...Разбросанным в пыли по магазинам,
— Где их никто не брал и не берет, —
Моим стихам, как драгоценным винам,
Настанет свой черед.
(«Моим стихам, написанным так рано...»)

А рядом — некое самолюбование: «Я одна с моей большой любовью К собственной моей душе», «Вы, идущие мимо меня к не моим и сомнительным чарам», — как наивно это звучит! Лирическая героиня сожалеет, что осталась непонятой:

Какого демона во мне
Ты в вечность упустил!

Но было бы несправедливым вычитать из этих слов одно лишь высокое мнение автора о самом себе (максимализм юности!). Двадцатилетняя Цветаева предрекает собственную судьбу: быть не понятой, не оцененной: «Я знаю, что ни перед кем Не буду я права». Она смотрит в завтра, в грядущую свою жизнь, когда столкнется с непониманием другими ее души, с холодностью в ответ на ее любовь, с глухотой к ее творчеству. Именно об этом — последние строки цитируемого стихотворения:

Но помните, что будет суд,
Разящий, как стрела,
Когда над головой блеснут
Два пламенных крыла.
(«Идите же! — Мой голос нем...»)

Два огненных крыла — этот впервые появившийся образ пройдет через всю поэзию Цветаевой. Образ крылатого Гения вдохновения, парящего над поэтом...

Однако это прозрение — лишь на минуту; Цветаева еще не изведала трагедий; она живет, окруженная пониманием и любовью. В своих стихах она выражает радость общения с близкими. С сестрой Асей, с которой у нее полное взаимопонимание, унисон:

Мы быстры и наготове,
Мы остры.
В каждом жесте, в каждом взгляде, в каждом слове —
Две сестры.
(«Асе», 1)

Она любуется мужем, выводя его романтический портрет:

Есть такие голоса,
Что смолкаешь, им не вторя,
Что предвидишь чудеса.
Есть огромные глаза
Цвета моря.
....................

-----

Так Вы лежали в брызгах пены,
Рассеянно остановив

На светло-золотистых дынях
Аквамарин и хризопраз
Сине-зеленых, серо-синих,
Всегда полузакрытых глаз.
........................
И новые зажгутся луны,
И лягут яростные львы —
По наклоненью Вашей юной,
Великолепной головы.
(«Сергею Эфрон-Дурново», 1, 2)

О том, что юной Цветаевой было хорошо в Коктебеле, говорят ее письма к М. С. Фельдштейну, впоследствии — мужу Веры Эфрон. Цветаева описывает веселые прогулки, с юмором изображает окружающих. Мимолетная грусть по прежней невозвратной жизни в отчем доме лишь оттеняет романтизм и радость существования: «Слушайте, я непременно хочу, чтобы Вы побывали у нас в Трехпрудном, увидели холодный низ и теплый верх, большую залу и маленькую детскую, наш двор с серебристым тополем, вывешивающимся чуть ли не на весь переулок, — чтобы Вы все поняли!.. Проходя мимо дома в Трехпрудном, мне всегда хочется сказать: «ci git ma jeunesse»13. Благодаря Волошину, а также совсем юному тогда будущему художнику Леониду Фейнбергу, сделавшим множество снимков, сохранился «коктебельский» облик Марины Цветаевой. На фотографиях 1911 года у нее пушистые, чуть вьющиеся волосы (такими они на короткое время сделались после того, как она обрила голову в 1910 году). Округлые черты, тонкий с горбинкой нос, серьезное выражение лица, внимательный взгляд. На черно-белой фотографии, естественно, не запечатлены кошачья зеленоватость глаз, золотистая русость волос, смугло-розоватый цвет кожи, существенно дополняющие юную красоту Цветаевой... В 1913 году ее облик несколько меняется: округлость уменьшается, черты становятся острее (но не грубее!), профиль строже. Челка до бровей, волосы — почти до плеч. Фигура производит впечатление необычайной легкости — недаром Цветаева сравнивала себя с мальчиком, юношей («Мальчиком, бегущим резво, Я предстала Вам»). Тонкая талия, нисколько не пострадавшая после рождения ребенка, туго стянута поясом: платьям Цветаева предпочитала блузки с юбкой или с шароварами...

Надо сказать, что внешность Цветаевой более поддавалась фотографии, нежели средствам искусства. С портрета работы Магды Нахман, коктебельской знакомой Волошиных и Эфрон, смотрит на нас желтоволосая молодая женщина в синем платье (на багровом фоне), без тени эмоций на равнодушном лице. Скульптурный портрет Н. В. Крандиевской того же (коктебельского) периода, в двух вариантах: белый мрамор и раскрашенный гипс — тоже чисто внешний. Наконец, обнаруженный сравнительно недавно карандашный рисунок неизвестного автора, относящийся к 1910 году, также невыразителен...


=====


Ухудшившееся здоровье Сергея не позволило ему готовиться к экзаменам в гимназию; он отправляется лечиться в Ялту, в санаторий Александра III. «В Ялте мы отбились от рук. Ходим чуть ли не ежедневно в кинематограф», — пишет он в августе сестре Вере.

Цветаева же, оставив Алю под присмотром кормилицы и Лили Эфрон, приезжает ненадолго в Москву. Она хочет расстаться с домом на Полянке: сдать его либо продать. Она решила это заранее; в ее отсутствие в дом к дворнику заходили двое: один хотел снять дом, другой — купить, и она ждет публикации своего объявления в газете и сообщает об этом Вере Эфрон 19 августа.

А вскоре обрушивается несчастье.

Телеграмма:

«Эфрон Волошиной Феодосия Коктебель

Вчера 30-го час три четверти папа скончался разрыв сердца завтра похороны целую Марина».

«Я приехала в Москву числа 15-го августа, сдавать дом (наш дом с Сережей), — вспоминала Цветаева. — Папа был в имении около Клина, где все лето прожил в прекрасных условиях.

Числа 22-го мы с ним увидались в Трехпрудном, 23-го поехали вместе к Мюру, — он хотел мне что-нибудь подарить. Я выбрала маленький плюшевый плед — с одной стороны коричневый, с другой золотой. Папа был необычайно мил и ласков.

Когда мы проходили по Театральной площади, сверкавшей цветами, он вдруг остановился и, показав рукой на группу мальв, редко-грустно сказал: «А помнишь, у нас на даче были мальвы?»

У меня сжалось сердце. Я хотела проводить его на вокзал, но он не согласился: «Зачем? Зачем? Я еще должен в Музей».

— «Господи, а вдруг это в последний раз?» — подумала я и, чтобы не поверить себе, назначила день — 29-ое — когда мы с Асей к нему приедем на дачу...

27-го ночью его привезли с дачи почти умирающего. Доктор говорил, что 75% людей умерло бы во время переезда. Я не узнала его, войдя: белое-белое осунувшееся лицо. Он встретил меня очень ласково, вообще все время был ласков и кроток, расспрашивал меня о доме, задыхающимся голосом продиктовал письмо к одному его любимому молодому сослуживцу. Вообще он все время говорил, хотя не должен был говорить ни слова...

Он прожил 2 1/2 суток... Последний день он был почти без памяти...

С первого момента до последнего ни разу не заговорил о возможности смерти. Умер без священника. Поэтому мы думаем, что он действительно не видел, что умирает, — он был религиозен...

Его кончина для меня совершенно поразительна: тихий героизм, — такой скромный!..

Мы все: Валерия, Андрей, Ася и я были с ним в последние дни каким-то чудом: В<алерия> случайно приехала из-за границы, я случайно из Коктебеля (сдавать дом), Ася случайно из Воронежской губернии, Андрей случайно с охоты.

У папы в гробу было прекрасное светлое лицо.

За несколько дней до его болезни разбились: 1) стеклянный шкаф 2) его фонарь, всегда — уже 30 лет! — висевший у него в кабинете 3) две лампы 4) стакан. Это был какой-то непрерывный звон и грохот стекла» (письмо В. В. Розанову от 8 апреля 1914 года).


=====


Жизнь продолжается; 3 сентября Цветаева пишет Лиле в Коктебель о том, что везет с собой няню, что радуется скорой встрече с нею и с Алей. К тому моменту Сергей снял комнату в Ялте, зная, что она хочет приехать к Алиному дню рождения. Уезжает она из Москвы лишь 8 сентября, забыв в волнении паспорт. Поэтому в Севастополе ей приходится ночевать... в купальне: «Было чудно: холод, шум моря, луна и солнце, утром стало хуже — полосатые дамы» (письмо Вере Эфрон от 19 сентября из Ялты).

От тех ялтинских дней сохранилось письмо Цветаевой к восемнадцатилетней Марии Павловне (Майе) Кювилье. С нею она познакомилась, вероятно, в арбатском «обормотнике». Мария была незаконной дочерью русского полковника и француженки-гувернантки. Ее крестил конюх полковника. Она воспитывалась сначала в семье отца, затем — У тетки во Франции, но юной девушкой вернулась в Россию, куда ее неудержимо тянуло; увлекалась искусством, писала стихи. Конечно, она заинтересовала Цветаеву, и вот, в порыве восхищенья, родилось письмо, в котором Марина, по обыкновению, бескорыстна в чувствах и щедра в проявлении их:

«Ялта, 14-го сент<ября> 1913 г., Воздвижение, день рождения Аси (19 лет)

Милая Майя,

Читаю Ваши стихи — сверхъестественно, великолепно! Ваши стихи единственны, это какая-то detresse musicale!14 — Нет слов — у меня нет слов — чтобы сказать Вам, как они прекрасны. В них все: пламя, тонкость, ирония, волшебство. Ваши стихи — высшая музыка.

Майя, именно про Вас можно сказать:

Et vous avez a tout jamais — dix-huit ans!15

Я сейчас лежала на своем пушистом золотистом пледе — (последний подарок папы, почти перед смертью) и задыхалась от восторга, читая Вашу зеленую с золотом тетрадь.

Ваши стихи о любви — единственны, как и Ваше отношение к любви. Ах, вся Ваша жизнь будет галереей прелестных юношеских лиц с синими, серыми и зелеными глазами под светлым или темным шелком прямых иль вьющихся волос. Ах, весь Ваш путь — от острова к острову, от волшебства к волшебству! Майя, Вы — Sonntags-Kind16, дитя, родившееся в воскресенье и знающее язык деревьев, птиц, зверей и волн...

Мне Вы бесконечно близки и ценны, как солнечный луч на старинном портрете, как облачко, как весна.

Пишите больше и присылайте мне свои стихи...

Майя, у меня план: когда уедет Лиля, приезжайте ко мне недели на две, или на месяц, — на сколько времени Вас отпустит мама. Мы будем жить в одной комнате. Вам нужно только деньги на билеты и еду, квартира у меня уже есть».

Дружбы не получилось, но романтические предсказания цветаевского письма сбылись: Мария Кювилье (впоследствии Кудашева) прожила долгую, интересную, исполненную многих перипетий жизнь, став верной спутницей и другом Ромена Роллана.

А письмо Цветаевой осталось в архиве Елизаветы Яковлевны Эфрон...


=====


В Ялте Цветаева написала стихотворения «Байрону» и «Встреча с Пушкиным». Байрон дан романтическим героем:

Я думаю об утре Вашей славы,
Об утре Ваших дней,
Когда очнулись демоном от сна Вы,
И Богом для людей.
................................
Я думаю о полутемной зале,
О бархате, склоненном к кружевам,
О всех стихах, какие бы сказали
Вы — мне, я — Вам...

Совсем иначе воображает Цветаева встречу с Пушкиным. Она ощущает его таким же реальным существом, как и она сама; ему можно распахнуть душу, что она и делает: «Встреча с Пушкиным» — стихотворение-исповедь, оно не о Пушкине, а о ней самой.

Пушкин! — Ты знал бы по первому взору,
Кто у тебя на пути.
И просиял бы, и под руку в гору
Не предложил мне идти.

Она бы шла рядом, «не опираясь на смуглую руку». Почему «не опираясь»? Потому, что ее лирическая героиня — поэт, а не поэтесса; она Пушкину — товарищ, собрат. Не ровня, но — «коллега» по ремеслу.

Пушкин молчит; она, несколько рисуясь, исповедуется: перечисляет все, что любит, что ей дорого, всю юношескую «мешанину» чувств и пристрастий: «Комедиантов и звон тамбурина, Золото и серебро, Неповторимое имя: Марина, Байрона и болеро...» Пушкин молчит, «так грустно, так мило Тонкий обняв кипарис». А в финале оба «рассмеялись бы и побежали За руку вниз по горе».

Как ни наивны оба стихотворения, в них запечатлено стремление Цветаевой осознать себя, свое место среди поэтов, в поэзии...


=====


В конце сентября стало ясно, что лечение Сергея нужно продолжать. «Мне пришлось остаться еще на месяц, — пишет он 30 сентября сестре Вере. — В начале ноября мы выезжаем». Марина просит Веру предупредить квартирантов за две недели до ее приезда. Примечательно, что, владея собственным домом (он сдан под лечебницу), она не ощущает себя его хозяйкой, как и впоследствии никогда не ощущала себя собственницей — ее в Москву не тянет, она уже привыкла к Крыму. «Мы с Лилей ведем идиллическую жизнь, — пишет она Вере Эфрон 8 октября. — С. Я.... чувствует себя лучше, чем до санатория... в упоении от «Войны и Мира». Я сейчас читаю Бальзака «Cousine Bette» — историю злостной старой девы... Мы много снимаем стереоскопом».

Решение ехать в Москву внезапно изменилось. 14 октября Цветаева пишет Вере: «Послезавтра я с Алей и няней еду в Феодосию устраиваться. Насчет Феодосии мы решили как-то сразу, не сговариваясь. С<ереже> хочется спокойствия и отсутствия соблазнов для экзаменов».

Семнадцатого октября Цветаева приезжает в Феодосию; ее провожает верная Лиля Эфрон, после чего возвращается в Ялту к брату. Цветаева оказывается в непривычном одиночестве. «Сегодня я ночевала одна с Алей, — пишет она вслед Лиле, 19 октября, — идеальная няня ушла домой. Аля была мила и спала до семи, я до десяти. (!!!) Сегодня чудный летний синий день: на столе играют солнечные пятна, в окне качается красно-желтый виноград. Сейчас Аля спит и всхлипывает во сне, она так и рвется ко мне с рук идеальной няни. Умилитесь надо мной: я несколько раз заставляла ее говорить: «Лиля!».

Письмо как будто бы обычное, «бытовое»; но в нем улавливается характерное цветаевское чувство: ревность. Не просто материнская ревность. Это поэт в Цветаевой, пытаясь смирить себя, ревнует того, кто ему дороже всех, к этим «всем»...

Из записей об Але от 12 ноября:

«Але 5-го исполнилось 1 г. 2 мес.... Всего пока 16 сознательных слов... Она ходит одна. Побаивается, прижимает к груди обе руки. Ходит быстро, но не твердо... Меня она любит больше всех. Стоит мне только показаться, как она протягивает мне из кроватки обе лапы с криком: «на'!»...Упряма, но как-то осмысленно, — и совсем не капризна... С виду ей можно дать полтора года и больше. У нее бледное личико с не совсем еще сошедшим загаром. Глаза огромные, светло-голубые... О ее глазах: когда мы жили в Ялте, наша соседка по комнате, шансонетная певица, все вздыхала, глядя на Алю: — Сколько народу погибнет из-за этих глаз!»

В эти дни написано стихотворение, в котором мать пророчит дочери романтическое будущее:

Аля! — Маленькая тень
На огромном горизонте.
Тщетно говорю: «Не троньте!»
Будет день —

Милый, грустный и большой,
День, когда от жизни рядом
Вся ты оторвешься взглядом
И душой.
..........................
Будет — с сердцем не воюй,
Грудь Дианы и Минервы! —
Будет первый бал и первый
Поцелуй.

Будет «он» — ему сейчас
Года три или четыре...
— Аля! — Это будет в мире
В первый раз.

Шел конец счастливого 1913 года; все трое были вместе. Мать, вернувшийся из санатория отец, Аля. Семья снимала две маленькие комнатки в доме Редлихов; племянница хозяев, в то время шестнадцатилетняя девочка, вспоминает: «Дом... покрыт розовой черепицей и стоит над городом и синей бухтой. За ним, по некрутому склону, поднимаются несколько мазанок слободки, а дальше-гора, белая, известковая и полынная земля... Дом окружен любовно выращенным садом. По стенам вьются розы до самой крыши, на каждой стене свой сорт... Фасад, обращенный к морю, был обвит маленькими желтыми и коричнево-зелеными листьями, глянцевитыми и продолговатыми. Было в них что-то японское, а запах слабый, напоминающий запах чая...»

Цветаева, по-видимому, мало интересуется делами, оставленными в Москве. «О книгах («Волшебный фонарь» и «Детство». — А.С.) в магазинах ничего не знаю, — пишет она Вере Эфрон 14 декабря, — прошлой весной мы их давали на комиссию, продали или нет — я не знаю. У Кожебаткина жульническим образом кроме 180 — 200 (м. б. больше) руб. за продажу наших книг осталось еще больше 50 (м. б. 100)! экз. «Волшебного фонаря» без расписки».

«Стихов пишу мало, — сообщает она в том же письме, — но написанным довольна».

Это — опять стихи «о юности и смерти». О цветении юности и о конце — юности и жизни.

Настанет день, когда и я исчезну
С поверхности земли...

На ту же тему — другое стихотворение тех дней:

Быть нежной, бешеной и шумной,
— Так жаждать жить! —
Очаровательной и умной, —
Прелестной быть!

Нежнее всех, кто есть и были,
Не знать вины...
— О возмущенье, что в могиле
Мы все равны!..

Опять тень Марии Башкирцевой витает над нею; сходство даже словесное: Цветаева любуется браслетом «на этой узкой, этой длинной» своей руке; Башкирцева не раз упоминает о своих тонких и длинных руках...

Двояко можно подходить к таким стихам Цветаевой, они будут и в следующем году — стихи о собственной неотразимости и ужасе неизбежного конца. Однако главное все же в другом. Молодая женщина, в счастливую пору жизни, окруженная близкими, сделавшая первые успехи в литературе, вполне «благополучная» — пишет отнюдь не «благополучные» стихи.

В том-то и дело, что Цветаева с самых ранних, еще допоэтических лет, была по натуре абсолютно, до крайности, беспощадно и вызывающе-искренна. В тот момент, когда ее перо выводило слова:

И так же будут таять луны
И таять снег,
Когда промчится этот юный,
Прелестный век,
-она действительно глубоко переживала эту мысль во всей ее страшной неотразимости. Нужно понять это бесстрашие искренности, и тогда юная Цветаева предстанет перед нами во всей непередаваемой сложности своего характера, в его неизменной двоякости, которая постоянно будет требовать очередной разгадки...

Сейчас, в конце 1913 года, внешняя жизнь Цветаевой, то, что она именовала бытом, — благополучна; внутренняя, духовная, или то, что называется бытием, — драматична, — так же, как и прежде, когда одиночество, несостоявшаяся любовь, тоска по «великим теням» терзали ее, шестнадцати-семнадцатилетнюю. Ничего, в сущности, не изменилось; могла ли измениться природа Марины Цветаевой, ее душа, данная ей в колыбель?.. Цветаева просто не умела жить иначе, хотя и могла радоваться отдельным моментам «благополучия» и «устроенности».

В один из таких моментов написано письмо М. С. Фельдштейну: «Завтра будет готово мое новое платье — страшно праздничное: ослепительно-синий атлас с ослепительно-красными маленькими розами. Не ужасайтесь! Оно совсем старинное и волшебное. Господи, к чему эти унылые английские кофточки, когда так мало жить! Я сейчас под очарованием костюмов. Прекрасно — прекрасно одеваться вообще, а особенно — где-нибудь на необитаемом острове, — только для себя!».

В ноябре-декабре она несколько раз выступила на литературных вечерах с чтением стихов вместе с мужем, сестрой Анастасией и приезжавшим из Коктебеля Волошиным. Газета «Крымское слово» назвала Цветаеву «молодой талантливой поэтессой», а по поводу одного из декабрьских вечеров писала: «апофеоз вечера был в тот момент, когда тесно сгрудившаяся публика обступила сестер Цветаевых у сцены и настойчиво просила прочитать еще немного стихотворений. Еще и еще раз понеслись бурные рукоплескания...» Во время одного из выступлений, когда Цветаева объявила стихи к дочери, — «вся зала ахнула, а кто-то восторженно крикнул: «Браво!»» Запись об этом Цветаева завершает удовлетворенно:

«Мне на вид не больше 17-ти лет».

Последнее стихотворение, датированное 1913 годом (26 декабря), посвящено «очаровательным франтам минувших лет» — генералам 1812 года, в первую очередь — Тучкову-четвертому: «Ах, на гравюре полустертой, В один великолепный миг, Я встретила, Тучков-четвертый, Ваш нежный лик». И, обращаясь уже ко всем: «Вы были дети и герои, Вы всё могли!»

В письме ко мне А.С. Эфрон писала: «...история стиха такова... на толкучке, в той, старой Москве, которую я еще застала ребенком... мама купила чудесную круглую высокую (баночку? коробочку?) из папье-маше с прелестным романтическим портретом Тучкова-четвертого в мундире, в плаще на алой подкладке — красавец! И... перед красотой Тучкова не устояла, — вот и стихи! Коробочка эта сопутствовала маме всю жизнь, стояла на ее столе, с карандашами, ручками. Ездила из России, вернулась в Россию...»

Съездив в конце декабря ненадолго в Москву, чтобы показаться врачу (опасались осложнений туберкулеза), Сергей Эфрон вернулся в Феодосию; 30 декабря сестры Цветаевы выступали на балу в пользу погибающих на водах; 31-го двинулись в Коктебель к Волошину встречать Новый год. Не обошлось без пожара, — правда, не первого во встречах нового года; накануне 1913-го в доме на Полянке тоже вспыхнул огонь. Но на сей раз пожар предвосхитил и впрямь огненный год...


=====


Первое полугодие 1914-го складывалось относительно спокойно для Цветаевой и очень трудно для ее мужа. Он засел за учебники и изнурял себя шестнадцатичасовыми ежедневными занятиями, готовясь сдать экстерном экзамены за курс гимназии, чтобы поступить в университет. Цветаева жила своей собственной жизнью: была занята писанием; 3 января вместе с Волошиным выступала с чтением стихов на студенческом вечере в феодосийской мужской гимназии. Стихи ее — романтически-томные и грустные, уводящие в прошлый — если не дальше! — век: «В огромном липовом саду — Невинном и старинном — Я с мандолиною иду, В наряде очень длинном... Пробором кудри разделив... — Тугого платья шорох, Глубоко-вырезанный лиф И юбка в пышных сборах...» А впереди — «веющий Элладой» старинный дом с колоннами, и вот уже сейчас появится «он», «нежный граф». Но все — мираж: один лишь сонный пруд, и вода «принимает, лепеча, В прохладные объятья — Живые розы у плеча, И розаны на платье».

Смерть? Сон? Мечта? Или заговорила стихами сама Башкирцева?


=====


За эти последние два года муза Цветаевой резко шагнула вперед, явив пусть еще и юного, но совсем иного поэта, сулившего новое и впредь. И уже запоздало звучали слова Владислава Ходасевича о «Волшебном фонаре»; впрочем, о чем еще он мог судить — ведь Цветаева своих юношеских стихов не печатала. Назвав ее «поэтессой с некоторым дарованием», он писал: «Но есть что-то неприятно-слащавое в ее описаниях полудетского мира, в ее умилении перед всем, что попадается под руку. От этого книга ее — точно детская комната: вся загромождена игрушками, вырезными картинками, тетрадями. Кажется, будто люди в ее стихах делятся на «бяк» и «паинек», на «казаков» и «разбойников». Может быть, два-три таких стихотворения были бы приятны. Но целая книга, в бархатном переплетике, да еще в картонаже, да еще выпущенная изд-вом «Оле-Лук-Ойе» — нет...».

И, однако, несмотря на «обидные» слова, появление отзыва Ходасевича должно было в какой-то мере льстить самолюбию юной Цветаевой. Потому что теперь она уже была прочно вставлена в ряд поэтов-современников: Вячеслав Иванов, Валерий Брюсов, Константин Бальмонт, «Цех поэтов» (Николай Гумилев, Сергей Городецкий), Анна Ахматова, Михаил Кузмин, Игорь Северянин, Николай Клюев, другие, помельче, — в этой цепи нашлось звено и для нее.

Зато отношения с Ходасевичем на долгие годы сделались сложными...


=====




Примечания

9. О, любовь! любовь! (фр.)

10. Мария Павловна Кювилье.

11. А.Н. Толстой и его жена, художница С. И. Дымшиц.

12. Художники, друзья Волошина.

13. «Здесь покоится моя юность» (фр.).

14. Музыкальное томление (фр.).

15. И вам раз навсегда — восемнадцать! (фр.)

16. Счастливица (букв.: воскресное дитя — нем.). Интересно, что почти те же слова Цветаева напишет в 1925 году Б. Пастернаку о своем новорожденном сыне.




(источник — А. Саакянц «Марина Цветаева. Жизнь и творчество»,
М., «Эллис Лак» 1999 г.)
При подготовке текста был использован материал,
размещенный на сайте Института филологии ХГУ.
Сканирование и распознавание Studio KF.



Назад | Оглавление книги | Вперед




Hosted by uCoz